«шишек», людей высокопоставленных (нечто подобное талдычат сейчас вновь литераторы определенной ориентации). Игорь говорил о юном сталинисте с глубоким презрением. Хотя до чтения «Архипелага ГУЛАГ» было еще далеко, мы отнюдь не верили в теорию «отдельных перегибов». И к брежневщине отношение было адекватное. Анекдотам армянского радио верили больше, чем газетным передовицам.
Но долгих и надсадных политических диспутов не вели. Не помню уж, кто из нас по ходу злободневного разговора процитировал: «Не для житейского волненья, / Не для корысти, не для битв…» – и далее по тексту. Мы уже становились эстетами. И шли к философскому индивидуализму, к пушкинскому «Из Пинде-монти» («Зависеть от царя, зависеть от народа – / Не все ли нам равно?»), которое можно считать символом веры семидесятничества.
Верили мы в возможность «демократических перемен»? Не особенно, говоря розановским словечком. Мечтали о «многопартийной системе»? Нет, скорее разделяли народную иронию: больше чем одну партию нам не прокормить. В политическом плане мы были больше скептики, чем энтузиасты. И уж совсем не мечтатели. «Мечтам невольная преданность» была философического и эстетического свойства.
Надо сказать, что Игорь Шайтанов, учившийся на романо-германском отделении, никогда не был узкоспециализированным «зарубежником». Он всегда был и «русистом»: свободно ориентировался в классике и пребывал в курсе «актуальной» словесности. Помню, как он наизусть продекламировал мне стихотворение Евтушенко «Битница», причем оно заинтересовало его не с точки зрения антиамериканской риторики и легкого (очень легкого) антисоветского подтекста, но прежде всего эстетически, своим экспрессивным финалом:
Все жестоко – и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа…
Все пять лет в МГУ проходили под аккомпанемент песен Высоцкого. Слушали его на чужих магнитофонах (я однажды сподобился попасть и на авторский концерт в Большой химической аудитории), обсуждали, цитировали. И опять-таки – больше с эстетической точки зрения, чем с политической. Игорь со вкусом рассказывал – как стихотворение – «Пародию на плохой детектив», акцентируя комическую остроту («Но жестоко просчитался пресловутый мистер Пек»), а обращаясь к песне «Она была в Париже», с филологическим шиком отмечал: «А ведь здесь реминисценции прежних песен автора: “Но я напрасно пел о полосе нейтральной – / Ей глубоко плевать, какие там цветы”».
Реминисценции, цитаты, пародийные подтексты – это мы все обожали. Юлия Кристева еще не обнародовала термин intertextualité, а наша обыденная речь уже была до ужаса интертекстуальной. Задолго до Тимура Кибирова мы лепили цен-тоны из русской классики и советской эстрады. Задолго до Сорокина и Пелевина изобретали интерлингвистические каламбуры. Травестировали святыни Серебряного века. Ахматовское «А так как мне бумаги не хватило…» порой использовалось в контексте «раблезианского низа». А на арабо-изральский конфликт