ной тишиною —
и если лыжник только что заснул,
лыжня его становится норою
широкой – как, бывает, снегопад
растёт над людом местным и неместным,
когда его какой-нибудь бомжак
в окошке наблюдает слишком честно.
Рассыпавшись, вернутся, как фонтан,
два тополя, запутавшись в кафтанах
детишек, что скребутся в рукавах
у воздуха морозного. Как ранка
не заживает голос тощий мой —
доеденный, как время, ненадолго —
бежит лисой с оторванной спиной
и лыжник спит пока ещё негромко:
когда – открывшись сбоку – ему бог
то в морду, то за спину мёртво дышит—
не приведи Господь так долго жить,
чтоб довелось – и вымолить, и выжить.
«О, воздух, ты, который позабыт…»
О, воздух, ты, который позабыт
в гусиной стае, ставшей моей плотью
[почти что крайней], где Хироном сшит
и прожит маслянистою любовью.
Бензина россыпью на негустой воде,
на отраженье жжёном и тяжёлом
лежишь, как два любовника в траве,
и шевелишь в ней узкой головою…
О ты, который выжит и нашит,
как туз бубновый на кленовой жабре,
ты из меня – щеглом из тьмы – дрожишь
и жабой голоса во рту то
длишь, что умираешь.
«Войным-война здесь, Катя, непогода…»
Войным-война здесь, Катя, непогода
по воздуху вползает запах йода
по тростнику китайскому – порода
решает всё за нас, как за удода
(о!) этот запах кухонный, пернатый,
что отстаёт от до-стихов – как даты
скажи ещё кому-то: «запах йода…» —
и морщится [в нутро своё] природа.
О, этот воздух (йэ!) катеринбургский:
волной идут кретины на этрусков —
во их главе Улисс [почти] маячит —
он наблатыканый ХИММАШ переиначит.
Здесь, на резиновых деревьях, спят наречья —
как дым до дыр самим себе переча,
И запах спирта вьёт в песочницах гнездо,
растягивая жизнь до самой ДО.
Храни, мой дым [почти что папиросный],
царапины [а вовсе не вопросы]
в коленках, сорваных когда войным-война
была ещё весома и больна —
о, белый запах меж пустопорожних —
нас обучил быть-лить неосторожный
[всё больше в горло] [больше горлом] йод
из чернозёма как трава рот в рот
«Сидит обманкой в поплавке…»
Сидит обманкой в поплавке
кузнечик нашей бытовухи —
поклёвка ходит налегке
и лижет спирту руки,
и рыбы светят из-под вод
мохнатым светом глаза,
везут стихи во мгле подвод
живых три водолаза,
сидят в прозрачной немоте
в каком-нибудь Тагиле,
ладонью водят по воде
в неслышимом здесь стиле
в услышимом и там и здесь
кузнечике пропащем.
Сидит обманкой в поплавке,
что умирать не страшно,
что если бог какой-то есть —
то снег к Тагилу жмётся
(от холода его слепой)
в собачьи стаи бьётся.
Там – говорящий поплавок
меня обманкой лечит:
чем ближе смерть – плотнее бог,
чем наст – прозрачней речи
«Скрипящая пружина слепоты…»
Скрипящая пружина слепоты
вытягивает светом из нутра
животного февральской густоты
замеса воздух – будто здесь гора
все семечки подсолнечные жмёт
в ладони додекретной темноты
у масляного временного рта —
открытые для неба так пусты.
Я выучил уральский разговор
татарских веток, бьющихся в окно,
скрипит пружина воздуха внутри
озона. Начинается озноб —
так начинает смерть с тобою жить,
и