– врач, а врач – больной?) и не понимал. Вертя огурцеобразной головой, угрюмец опасливо смотрел именно на Потяничева, он не доверял ему. Он боялся, что подвох и что старик подвоха не чувствует, за что его и выгонят, – и не станет тогда в палате человека, который так ласково гладил по голове, помогая бороться с ненавистным журчаньем в сортире. Угрюмец делал Потяничеву грозную гримасу недоверия, после чего надолго отворачивал лицо к стене, потом, вслушиваясь, не выдерживал и вновь поворачивался: он жил своей жизнью. Потяничев тем временем любопытствовал, трогал мышцы рук Якушкина и спрашивал:
– Откуда у тебя силища такая, Сергей Степанович, – у старика не должно быть таких рук?
– От системы моей. – Якушкину необыкновенно понравилось слово «система», он и узнал слово из разговоров с Потяничевым, узнав же, немедленно его приобрел; прежде он именовал сумму своих надерганных отовсюду знаний громоздко и кустарно – «порядком правильной жизни».
– Ну, брось – от зубного порошка, что ли?
– Да.
– И никаких зарядок, никакой гимнастики ты не делаешь?
– Нет.
– Чудеса! – посмеивался Потяничев, а выспрашиваемый Якушкин по-человечески, молча и высокогуманно Потяничеву сочувствовал; ему было жаль врача, сколько ж лет человек потратил! и ведь учился и других лечил и так мало знает: не талантливый, бог не дал… Якушкин испытал тогда острый приступ жалости и среди разговора о системе и о кальции в чистом виде, протянув руку, погладил Потяничева по голове, как гладил боящегося истечь до последней молекулы.
Однако время шло, и Якушкин все чаще стал поглаживать не чужие головы – свою: шрам зудел.
Хотя и подспудно, активность Якушкина нарастала, и однажды он уже ввязался в долгий ночной разговор о совести с нянькой (она сидела напротив и, боясь за постель, уговаривала угрюмца сходить в судно перед сном – и плохо же просила, неумелая!); когда Якушкин заговорил – нянька так и замерла, застыла с судном в руках; замер тоже и угрюмец. Нянька слушала, рот разинув и впервые допуская, что, может быть, и правда старик немного того и, может быть, не зря его здесь лечат (а Якушкин все говорил, не останавливаясь). До этого ночного и вдруг обрушившегося разговора о совести, иначе именуемой интуицией, нянька была убеждена, что лукавый старик просто-напросто отдыхает, валяя тут ваньку и прячась, быть может, от крикливой дочки своей или же от хитростей собеса. Нянька до этого разговора считала, что именно она, толстая и больная старуха, исключительно из доброты помогает ему, тоже старому, здесь скрываться, нет-нет и свежо подыгрывая ему в его хитрой игре.
Курс инсулина был закончен; говорливость уже вовсю распирала Якушкина, и, помнивший обещания, он как-то сказал Потяничеву, что пора – можно, мол, теперь поврачевать, полечить, если по-прежнему есть охота. Потяничев, уже не ждавший, вдруг заколебался, однако сказал, что охота есть.
Якушкин осмотрел его горло. Это происходило в палате, поздним вечером.
Выяснилось, что