копченостей и псины, пыли и гиацинтов, гнили и луж.
Шла мимо заброшенных домов, что пялились ей вослед глазницами выбитых окон. Смиренно и в то же время задумчиво проходила мимо пекарни. Чуть прибавив шагу, спускалась вниз по улочке, соседствующей с рыночной площадью. Не поворачивала головы в сторону оживленных, роящихся суетой торговых рядов. Не вздрагивала, когда колокольчики маленькой часовни, похожей на фургон бродячих артистов, озаряли окрестности пронзительным перезвоном, позолоченным воскресным гимном, в котором над городком звучали будильники, долгожданные телефонные звоночки, рождественские бубенчики, музыкальные шкатулки. Не засматриваясь по сторонам, не прислушиваясь, о чем говорят и помалкивают прохожие, Аморелла спешила к своему жениху, к холостому и неброскому мужчине, на котором она запнулась, от которого ее сердце рванулось во все стороны сразу. И ожило. И затрепетало окончательно и бесповоротно.
Смиренно опустив голову, спешила она через пустырь возле лютеранской церкви. Тенью скользила мимо салона зеркал, один-единственный раз посмотрев в сторону реки, чтобы ухватить ненасытными ноздрями сырой ветер, перемешанный с копотью и угольной дымкой. Шла мимо запертого по воскресеньям магазинчика шляп. Спешила по безлюдному переулку, в котором жил и хозяйничал мшистый выдох подвалов. Почти бежала на площадь. К нему. К нему.
Каждое воскресенье сквозняк трепал подол черного платья, перебирал чуть хрустящие кружева, ворошил чуть поблекшие волосы. Аморелла издали выплескивала в небо ладонь и с каким-то новым, незнакомым усердием махала своему жениху, тому, с кем она намеревалась встретить старость в этом тихом месте. И памятник герою трех войн ждал ее посреди пятиконечной площади, молчаливый, статный и бесстрашный, в серо-розовой каменной шинели, которая обтягивала его треугольную спину. А чайки плавали над шпилями и чердачными окнами, сновали над его и ее головами, распахнув в широком сером объятии острые крылья. А чайки скользили над почерневшими черепичными крышами городка, плача и крича о своей бескрайней свободе, которую не на что выменять и некому отдать, в какую из сторон света ни лети.
Когда капитан слышал о мадемуазель Аморелле, в сердце его распускалась маленькая смешливая роза. Сейчас он почувствовал то же самое. Но оживившаяся и повеселевшая Лида зачем-то призналась, что дважды посещала кружок, пока он лежал в больнице. Узнав об этом, капитан почувствовал изжогу. Возможно, это была ревность. Или недоумение. Или что-то другое, многослойное, несколько минут безжалостно испепелявшее ему нутро.
Как всегда, озаренная рассказами о кружке, Лида по неосторожности проболталась: все эти дни на карниз спальни прилетали три чайки. Сидели перед окном. Смотрели вглубь комнаты, будто ждали его возвращения с минуты на минуту. И это казалось хорошим предзнаменованием… Почему-то про чаек капитан слушал внимательно. Слушал и замирал, слушал и мерз, не решаясь задать вопрос: неужели