упреком сказал:
– Что это твоя компания сюда коммунистов возит, как будто нам своих мало?
– Каких коммунистов?
Он бросил мне сегодняшнюю газету. Ее заголовки немногим отличались от лозунгов портовой демонстрации. Что происходит? Отец удивленно развел руками:
– Ты ничего не знаешь? Вся Куба бурлит. Пару недель назад в Гаване была огромная демонстрация – тысяч пятьдесят, не меньше. Я такой и не упомню. Люди недовольны. Работы и так мало, а тут еще тысяча коммунистов на нашу голову.
– Каких коммунистов, отец? Что ты несешь?
– Ну как же, – сказал он уверенно. – Это ведь евреи, правда? А евреи все коммунисты, разве не так? Ладно, хватит об этом. Пойдем-ка лучше выпьем рому.
Но даже славный гаванский ром не лез мне в глотку. Я провел на берегу четыре дня, не находя себе места. Чужим трудно понять кубинскую голову, господин судья. Но я-то был свой. В первый же момент мне стало ясно, что должно произойти неимоверное чудо, чтобы пассажирам «Сент-Луиса» дали сойти на гаванский берег. Там сошлось все – политика, безработица, местные нацисты, германская пропаганда, коррупция, газетные мерзавцы… – и все это сплелось в неимоверно прочный узел, развязать который не мог уже никто. Я пытался представить себе, что происходит сейчас на корабле. Ад! С моей стороны было просто идиотизмом возвращаться туда, но сидеть на берегу было почему-то еще хуже.
Я вернулся в среду, через день после того, как сумасшедший господин из первого класса бросился за борт, предварительно вскрыв себе вены. К счастью, я этого не увидел. Беднягу выловили из воды и отправили в госпиталь. Ирония судьбы заключается в том, что он оказался одним из очень немногих, кто в итоге попал на берег. Вот вам и безумец… В пятницу «Сент-Луис» запустил двигатели и снялся с якоря. В обратный путь. Капитан предусмотрительно выбрал для этого обеденное время – видимо, для того, чтобы держать ситуацию под контролем. Ведь реакция могла быть всякой. Что бы сделали вы, господин судья, почувствовав толчок судна под вашим стулом – как толчок земли, уходящей из-под ног во время землетрясения? Толчок, означающий конец последних надежд, насмешку судьбы, гадкой, как торжествующая улыбка ортцгруппенлейтера Отто Шендика? Что бы сделали вы?
Нет-нет, вопрос мой риторический, я не жду от вас ответа. Я помню: вопросы здесь задаете вы. Те люди в обеденном зале замерли на какое-то мгновение – все как один, и глаза их смотрели не наружу, а вовнутрь… – замерли, а потом опустили головы и просто продолжали есть, молча, как и за минуту до этого. Можно ли представить себе такое? Они даже не плакали; плакали официанты, а эти – нет! И я еще тогда подумал: это же что нужно пройти, чтобы выработать в себе такую бесконечную меру терпения! Да и потом… потом, уже дней через десять, два парня из обслуги покончили с собой. Беда происходила не с ними – им самим не угрожало ровным счетом ничего! Вы понимаете? Посторонние парни повесились от того, что не могли вынести одного только вида происходящего с этими людьми… или от стыда… –