нежелании оскорбить есть телесность. Теперь его охватывает приятное чувство скромности, как будто он пьет цветочный нектар. Колибри просовывает клюв внутрь венчика. Такой густой. Такой сладкий. Какое слово рифмуется с нектаром? Он сошьет себе костюм из листвы, и, не успел он об этом подумать, как в руке вдруг появляются игла и какие-то золотистые пестрые нитки на катушечке, глянь-ка. Он же мертвый. Скорее всего. В конце концов, быть мертвым – это, пожалуй, довольно хорошо. Это сильно недооценено современным западным миром. Кто-то должен им сказать. Кого-то нужно послать, чтобы он пробрался обратно, куда бы то ни было. Эмиссар. Аватар. Ягуар. Юбиляр. Циркуляр. Кулинар. Экземпляр. Санитар.
Он срывает зеленый лист с ветки над головой. Срывает еще один. Соединяет края. Сшивает их аккуратным… как его, сметочным или обметочным стежком? Глянь-ка. Он умеет шить. Не сказать, что умел при жизни. Смерть полна сюрпризов. Он подбирает охапку листвы. Садится, подгоняет края и шьет. Помнишь открытку со стеллажа в центре Парижа в 1980-х – с девочкой в парке? Она казалась одетой в опавшие листья. Черно-белое фото, сделанное вскоре после войны: ребенок со спины, одетый в листву, стоит в парке и смотрит на разбросанные листья и деревья перед собой. Трагический, но притягательный снимок. Что-то в самом ребенке плюс мертвые листья – страшная ненормальность, слегка похоже на лохмотья. Но, с другой стороны, это не лохмотья, а листья, так что снимок – вдобавок о магии и преображении. Но в то же время снимок, сделанный вскоре после, в то время когда ребенок, просто играющий в листве, мог напомнить при первом, случайном взгляде ребенка, которого поймали и «ликвидировали» (об этом больно думать)
или, возможно, девочку, выжившую после ядерного взрыва, свисающие листья напоминали кожу, превратившуюся в лохмотья и свисающую с одной стороны, словно кожа – не что иное как листья.
Поэтому снимок был притягательным еще и в том смысле, что он, подобно двойнику, приходил, чтобы утянуть тебя на тот свет. Один щелчок затвора (не могу вспомнить фамилию фотографа), и этот ребенок, одетый в листья, стал всем этим одновременно: грустная, страшная, смешная, пугающая, мрачная, светлая, чарующая, сказочная, былинная правда. Более приземленная правда заключалась в том, что он купил эту открытку (Бубá![4] Вот кто ее снял!), когда приехал в город любви с другой женщиной, любви которой он добивался, но которая его не любила, разумеется, не любила, женщина за сорок, мужчина за шестьдесят, ну, если честно, под семьдесят, и в любом случае он тоже ее не любил. Ей-богу. Глубинное расхождение, никак не связанное с возрастом, ведь в Центре Помпиду его настолько тронуло неистовство картины Дюбюффе, что в знак уважения он разулся и встал перед ней на колени. А женщина, которую звали Софи как-то там, смутилась и в такси по дороге в аэропорт сказала, что в его возрасте поздновато разуваться в картинной галерее, пусть даже и современной.
Вообще-то он помнит лишь, как отправил ей открытку, а потом пожалел, что не оставил ее себе.
На обороте написал: «С любовью от старого ребенка».
Он постоянно искал этот снимок.
Но