мне же, немощному, мешала спать». Наедине Чехов говорил с ней серьезно, как-то особенно глядя в ее глаза. Он не считал ее растяпой, растерехой, лентяйкой. Он и все в доме-«комоде» восхищались ею. Чехову было 26 лет, и дом был полон тогда молодежи. Даша Мусина-Пушкина, Варя Эберле, Дуня Эфрос, музыканты, литераторы. Все пели, играли, читали стихи.
Михаил Чехов, студент-второкурсник, отжаривал попурри из разных опереток с таким ожесточением, на которое был способен студент сангвинического темперамента. А она пела. Все говорили, что у Лики сочное красивое сопрано и надо идти на сцену.
А Чехов бросал работу внизу в своем простом кабинете с двумя окнами во двор, с кафельной печью, оливковыми обоями, столом и книжными полками, поднимался в гостиную, где главным было пианино, лиловые ламбрекены на окнах с тюлью и фикусы. И начинал дурачиться, со всеми шутить. Он говорил, что положительно не может жить без гостей; когда он один, ему становится страшно, точно он среди великого океана солистом плывет на утлой ладье.
Это было время взлета его славы. В марте его заметил Григорович, в феврале Алексей Суворин, редактор праволевой невозможно популярной газеты «Новое время» предложил регулярный субботник. Чехов не без удовольствия шутил, будто в Петербурге он самый модный писатель, – это видно из газет и журналов, где вовсю треплют его имя и превозносят его паче заслуг. И действительно, рассказы его раскупались, читались публично. Свет этой молодой славы падал на весь дом и на всех, кому посчастливилось в нем бывать. А Антон шутил: «Мне, Ликуся, теперь будут платить не по семь копеек, а по двенадцать, и я дам Ма-па десять целковых, и она поскачет в театр за билетами». «А у меня зато есть имение в Тверской губернии», – говорила она ему в ответ. Ей было так хорошо в этой «Малой Чехии», как называл дом в Кудрине поэт Плещеев. Неожиданно легко вспомнились плещеевские стихи, которые не вспоминались почти сорок лет:
Отрадно будет мне мечтою
перенестись сюда порою,
перенестись к семье радушной,
где теплый дружеский привет
нежданно встретил я, где нет
и светской чопорности скучной,
и карт, и пошлой болтовни,
с пустою жизнью неразлучной,
но где в трудах проходят дни…
Ах, как ей хотелось иногда рассказать все бабушке, чтобы она поняла, чем ее держит этот дом. Но когда появлялась дома, всякая охота вдруг отчего-то пропадала.
Лика иногда спускалась в кабинет Антона Павловича. Сколько раз стояла у его письменного стола, простого, крашенного масляной краской, смотрела на бронзовую лошадку, которая украшала чернильный прибор, на лампу с жестяным козырьком, передвигала по столу подсвечники – Чехов любил писать при свечах – и слышала от него, что он привинчивает себя к столу, чтобы писать. Что в привычку у него вошло работать и иметь вид рабочего человека в промежутке от девяти утра до обеда и после вечернего чая до самого сна. И что он – настоящий чиновник, а она совсем не чиновница. И наверное, бабушка