решила она. – И денег не нужно. К нему пора ехать.
Зоя торопила гулять, уже стояла в дверях, высокая, полная, седая, в коротких оранжевых шортах.
– Что спишь да все спишь? – удивлялась она. – Что спишь да все спишь?
– Я договорился с Юрой Лопухиным, – безразлично заметил за завтраком Левин, глядя в «Нью-Йорк тайме». – Он приедет часам к пяти.
В апреле Лопухину исполнилось пятьдесят два года. Шесть лет назад в галерее на Ходынке он познакомился с Иветт. Она тоже считала себя художницей, хотя занималась в основном фотографией. Он знал не больше двадцати английских слов, Иветт объяснялась с помощью разговорника. Через три месяца они поженились. С ее стороны это был экстравагантный и необдуманный поступок, но вся Иветт была экстравагантной и необдуманной. На московском морозе, когда он первый раз поцеловал ее, губы ее были холодными и сладковато-кислыми, как тугие дольки мандарина.
В Нью-Йорке она снимала крошечную студию, и там, сразу после приезда, он написал ее портрет: обнаженная женщина выходит из очищенного мандарина. Портрет был лубочным, красивым. Иветт связалась с одним из нью-йоркских дилеров, и тот купил его за полторы тысячи долларов.
– Теперь ты будешь содержать меня, – сказала жена. – Этот парень знает толк.
– Хорошо, – ответил он.
Ничего хорошего, однако, не последовало. Они возненавидели друг друга с той же внезапною яростью, с которой только что соединялись телами по ночам. Любовь их устала и забилась в угол, а ненависть оказалась неутомимой. В конце концов, он не выдержал.
Деньги, полученные за проданные работы, поделили пополам, и Лопухин переехал в Бостон, где с конца девяностых расписывал витрины его друг по Суриковскому училищу. Нужно было пробиваться в одиночку. Снял комнату в квартире, где, кроме него, жили трое студентов: один филиппинец и два американца. Английский впитался быстро, как вода в песок. Он много работал. Нью-йоркский дилер, который знал толк, продал еще два холста: портрет старика в частную коллекцию русской живописи и зимний пейзаж профессору Гарвардского университета. На этом холсте пригнувшиеся от метели липы Гоголевского бульвара боролись с тоской. Она не пускала. Он тоже был деревом, он тоже боролся. Тоска становилась сильней с каждым днем. Потом с каждым часом. Он начал глушить ее водкой. Слегка отпустило, но руки дрожали. Особенно утром. Писать не хотелось. Он принялся было за графику, но это не шло: он был слабым графиком. Деньги подходили к концу. Лето истекало душистым потом и мстило земле за ее равнодушие. Люди прятались в домах с кондиционерами и выходили на улицу только под вечер, когда желтое, как лимон, солнце поспешно гасло, и тьма опускалась на грешные головы.
…он помнил, что было уже темно, и очень хотелось есть, но лень было тащиться в магазин. Он заказал пиццу по телефону. Через пятнадцать минут в дверь постучали, звонок у него давно не работал. Он отворил и увидел, что на пороге, прижимая к себе дрожащую болонку, стоит очень красивая, вызывающе красивая, но не молодая женщина. Серые глаза ее были горькими и одновременно беспомощно-блаженными. Он был слегка