на него наставил. Ирина вскрикнула и заплакала, а ублюдок начал деньги предлагать, за что схлопотал по физиономии с козлиной бородкой ремнем и по ребрам железной бляхой. У меня рука тяжелая и удар точный, сокрушительный. Пару зубов выбил и челюсть сломал мрази. А ей тогда и слова не сказал. Смотреть на нее не мог. Только козлу ее молодому процедил презрительно, пока тот на четвереньках у моих ног шатался и плевался кровью на пол:
– Я все понимаю, мужик. Член не всегда можно удержать в штанах. Но, блядь…чужую женщину трахать – это как за кем-то объедки дожирать и кости обгладывать. Не по-мужски это. По-мудачьи. По-гнидовски. Давай, вали отсюда, пока я тебе яйца не отстрелил.
– Олеженька-а-а, прости. – тогда она еще прощения просила. Я следом за ублюдком уходил из дома, а жена за мной бежала. Видать, растерялась. Даже на шею пыталась вешаться.
– Пошла вон, шалава. – оттолкнул в сторону и выскочил на лестничную клетку. Ирина ушла сама и детей забрала уже на следующий день после нашего разговора утром. Потом она скажет, что я ее избил и выгнал. Потом. На суде. Чтобы окончательно меня добить и детьми наказать. Трусливая и жалкая, общеизвестная предсказуемая бабская война. Дети – как амбразура и ядерное оружие одновременно. А тогда еще оставались остатки совести. Какие-то жалкие крохи, которые ее мама окончательно вывела, как грязные пятна с белья. Через несколько дней жена начала активно делить имущество и требовать алименты.
Наверное, я бы ее понял, если бы она пришла и сказала, что это конец и что опостылел ей со своей гребаной работой, ночными дежурствами, неожиданными выездами и огромными психологическими проблемами после того случая со взрывом в метро. Пришла б и честно сказала, что любит другого, мол, так и так, давай разведемся по-человечески. Да, я бы понял. Всегда старался людей понять – работа такая. Но она по-сучьи, по-блядски мне врала. Раздвигала ноги перед обоими мужиками и лгала изо дня в день. Готовила любимые гребаные пирожки с капустой, стирала мои вещи, звонила на работу спросить, как я там, а на самом деле узнать, скоро ли вернусь домой, чтобы успеть потрахаться с гондоном своим желторотым. Волчонок – так она его называла, мать ее, пока он ее драл на супружеском ложе.
«Давай, Волчонок, глубже…дааа»
С-с-сука! Как вспомню, и тянет блевать. Я и блевал тогда. Нажрался водки до чертей наяву и выблевывал свои кишки и свою идиотскую наивность в унитаз в доме у Геры. Потом, уже утром, домой пьяный пришел и заставил ее, тварь паршивую, говорить. Смотреть в глаза и говорить. Как? Когда? Почему? А потом истерически хохотать над собственным идиотизмом и ничтожеством, когда она испуганно бормотала о том, что влюбилась и что больше так не может, и что нам надо развестись, что со мной невыносимо, и мои депрессии с запоями ей надоели, что я женщину в ней никогда не видел. Я свое отражение иногда в зеркале неделями не видел, не то что её. Да и что об этом думать – поступила, как поступила, сам себя не жалел, я просто понять не мог, как нож из-под лопатки достать и не сдохнуть.