target="_blank" rel="nofollow" href="#n178" type="note">178
Преклонение Мандельштама перед Анненским вызвано прежде всего тем, что всю мировую поэзию Анненский воспринимал как «сноп лучей, брошенный Элладой», и урок творчества Анненского для русской поэзии – «внутренний эллинизм, адекватный духу русского языка»179. Это и дает право Мандельштаму сравнивать Анненского с Орфеем, ибо, как писал он, «по целому ряду исторических условий живые силы эллинской культуры, уступив Запад латинским влияниям и ненадолго загощиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения и поэтому русский язык стал именно звучащей, говорящей плотью»180.
По мысли Мандельштама, Анненскому удалось вернуть русской поэзии представление о реальности слова как такового, утраченного символистами; иначе говоря, утвердить тот русский номинализм, который связывает его с «эллинской филологической культурой» и животворит дух нашего языка: «Слово в эллинистическом понимании, – писал Мандельштам, – есть плоть деятельная, разрешающаяся в событие»181. Это убеждение поэта находит подтверждение в замечаниях О. Фрейденберг об акте «речения» в Древней Греции: «Акт “речения” есть акт осиленной смерти, побежденного мрака (…) “Говорит” космос-тотем, позднее говорит божество, а там и его жрец-прорицатель, вещающий за него. Слово не просто произносится, а изрекается, вещается; оно полно высокого значения и доступно не всем, а только владыкам жизни, “царям-врачам-ведунам”»182.
Проницательность интуиций эллинизма в медитациях культуры Серебряного века свидетельствовала, что Античность стала «живой силой», без которой, полагал Анненский, «может быть, немыслим самый рост нашего сознания»183. В зоне гностического таланта античные архетипы сказывались смыслопорождающими моделями художественного сознания, в русле изобретательных дарований – смыслопридающими, определяющую роль в которых играла разветвленная ризома древнегреческих ассоциаций. В качестве примера «оживления» Античности у «изобретательного» дарования укажем на рассказ «Орфей» (1908) А. Кондратьева, чья первая стихотворная книга была отмечена благожелательным вниманием Брюсова.
Герой рассказа молодого писателя оказался жертвой не только насмешки богов, но и любострастия возлюбленной. По художественной версии, возвращение кифареда из недр Аида осложнилось приключением, о котором позже Орфей рассказал своему воспитаннику Антимаху. «Выход был уже близок <…>, – повествовал он. – Сзади почудились мне шепот и поцелуи. Я думал сначала, что это лишь испытание, чтобы заставить меня обернуться<…>. Сделав еще десяток шагов, я очутился у поворота, за ним в лицо пахнуло мне струей теплого воздуха, а взорам открылись кусок лазурного неба и скаты покрытых цветами <…> холмов… Сзади все было тихо. Но вот оттуда снова послышался тихий сдержанный смех и чьи‐то протяжные вздохи <…> Так вздыхала только она, моя Эвридика