откровения – даже слова, которые он за ненадобностью и без сожаления выплюнул. Поспевать за ним они все равно не могли, а задержаться в их времени хоть на мгновение было уже невозможно, поскольку его персональное время, время-внутри, неслось и бурлило, презрев все законы земной гравитации.
Он шептал голой Кларе (а может, жене? А может, сестре? Или все-таки матери?), шептал ей на ухо сокровенные речи без слов, и она поощряла, серьезнела и зажигалась глазами, уводя его в танце все выше и выше, глубже и глубже, в неизмеримые и, по меркам вселенной, безмерные измерения:
– Ты не думай, я до тебя никого не любил. А полагал, что любил слишком многих. Это все потому, что я не умел слышать душу. Я ведь как рассуждал о душе? Старался думать не вширь, а повдоль, напрямки, иными словами, логично. Дескать, если душа в нас бессмертна, есть и загробная жизнь. Правда, придется признать, что возможность ее напрямую зависит от нашей внезапной способности к абсолютному и незаконному в рамках обычной судьбы перевоплощению. Поскольку свершаться ему суждено исключительно в наших надеждах, да и то лишь посмертно, пока мы живем, думал я, перевоплощение это в нас спит летаргическим сном. Причем так нестерпимо и крепко, что эфемерность дыхания его не различают ни наш близорукий рассудок, ни легальные органы чувств – слух, обоняние и зрение тут, согласись, совершенно бессильны.
С точки зрения логики, варианты перерождения могут быть какими угодно – или какими угодно не быть. Ясно одно: метаморфоза посмертия, коли она приключается, знаменует собой переход нашей жизни в иное, запретное прежде для нас измерение – ну, знаешь, по аналогии с ультразвуком или инфракрасным лучом, распознавать которые нам без специальных приборов заказано.
Итак, предположим, размышлял комически я, что вся наша смертность – лишь форма существования бессмертия. Как тогда будет выглядеть форма, в которую мы облачимся для своего следующего бытия?
Велик был соблазн представить посмертную жизнь антитезой земному существованию и допустить, что тот свет начинается не с привычного в этом деторождения, а с щелчка выключателя, со смертостарости, после чего и зажжется тот самый свет. Пока он горит, мы целый век молодеем. Отныне молодость есть наша зрелость, а юность – преддверие старости. В итоге настанет момент, когда мы впадем в сопливое детство. Под конец же нас ожидают пеленки и люлька, откуда уже нам не выбраться – разве что в страшную бездну утробы того существа, которое нас поглотит, чтобы, слегка подкрепившись нашей младенческой кровью, продолжить свой путь к неизбежности собственной гибели.
Оригинален я не был. Отголоски подобных мотивов можно найти в разных книжках и даже в кино, что само по себе характерно: непонятность любой перспективы мы, как всегда, восполняем бездонностью наших душевных зеркал, в которых легко почерпнуть идеи навыворот, наоборот и вопреки очевидному. Но сейчас интересно