приоткрыта. А в зале ночь на море. И в залу проплыл корабль осторожно. Не дай Бог о скалы отвесные поломаешься. Фу-ты! В Ледовитый океан заехали.
И стал корабль-парусник воздушным кораблем. Через отмели, скал отвесных не страшась, в коридор побежал.
– Феня, Матреша! Кто там! Дров сюда несите. Холод какой!
Дрова березовые. Лучин не надо. Кору сдирает, радуется. Поленья разобрал. Вперед помельче, а те сюда. Любит Доримедонт печи топить.
Затрещало. Отошел. Не любит печь духа человечьего поначалу. И пошел корабль по Ледовитому морю-окияну. Крейсирует. Мало ли где что нужно. Невидимые ждут Доримедонта. Причаливай!
Растрещалось, разгорелось. Сидит Доримедонт на полу у печи отверзтой, кочергой разумно пошевеливает.
– Вот Федя с Вячей курят. Хорошо бы и мне: у печи хорошо бы. Ух, здорово разгорается.
Пошевеливает когда нужно. Любит Доримедонт печи топить. И вдруг замолкло. Опять серебряной мухой надоедливой скука прожужжала.
– Да. Скучно.
И поглядел в огонь печи, туда, далеко, где нет ни дома, ни людей.
– Скучно… А я тоже женюсь. Вот-те и весело будет. Коли я дурак, то и они дураки. Брат я ведь. Возьму жену самую лучшую. Из Петербурга, так из Петербурга. Хорошо бы жениться, право.
А в печке изразцовой дрова разгорались.
– Женюсь и я! И весело же будет. Те и не догадываются. Женюсь раньше их всех, невесту выдумаю. У, какая невеста моя! Только где такую достать? Чтобы вся в золоте и в парче золоченой. Уж найдем.
А печной огонь пуще с жертвенными дровами играл. И видит Доримедонт будто судьбу свою в печном пламени. И встала-предстала девица-красавица. И пропала. И смарагд-камень расплавился в печи, и вся пасть печи отверзтой стала смарагдовой. Скучно и страшно Доримедонту. Но у печки весело.
– Женюсь-ка и я.
А смарагд-камень – Доримедонтов месячный камень. И про то Доримедонт знает.
Горюновых дом, где Макарова невеста живет, Горюновых дом с мезонином у церкви, скучен сегодня. Страстная неделя, может быть, потому.
Весь пост постное ели. На первой и на четвертой и рыбы нельзя. А Страстная неделя голодная. И в церкви стоят по многу часов. От постного масла желты лица стариков богомольных. Ноги дрожат. И безвольно злы старики. И так души непокойны.
Но старший сын Михаилы Филипповича Горюнова, Савелий, однажды, два года тому, под Пасху ушел. И теперь нет его. И в ладане, и в звоне колокольном, и в ожидающей тихости Страстной – вспоминается Савелий, старший сын. Где-то он? На дому купеческом, на деревянной крыше его громадный камень лежит. И камень тот – скорбь родительская. И еще камень тот – позор, по городу шепчущийся. Грешно в такие дни злобе волю давать. Но сильно в человеках человеческое. Сбираются старики в церковь, шипящими словами перебраниваются, Савелия вспоминают, упрекают остро друг друга. И часто в речах их слышится:
– Ведь ты отец-то ему.
– А нешто ты не мать?
И Раиса, невеста, в церковь сбирается. Тиха она ныне.
Пелагея же