Германии и торжества отечественного оружия.
– А что вам плохого сделала Америка?
– Да она только и ждет, чтоб завоевать нас!
Я не стал доказывать моему собеседнику, что в сорок пятом Америка могла это сделать, если б хотела, а теперь не может, если и пожелает.
Сейчас я бы добавил: не вздумайте присоединять Америку к соцлагерю ни мирным, ни военным путем! Если это произойдет, то кто нам поможет хлебом и продуктами в неурожайные годы и даже в урожайные? Где мы будем выпрашивать кредиты на строительство коммунизма? У Эфиопии или у Ким Ир Сена?
…К началу лета 1967 года я вернулся от родителей – надо было устраиваться поближе к Москве. Полгода назад я поделился с двумя-тремя московскими друзьями своим замыслом, при этом не скрыл, что, видимо, попытаюсь уйти за границу, так как не смогу сам осуществить задуманное. Надо сказать, что мои друзья отнеслись к этому плану скептически: они были уверены, что попытка перехода границы окончится моей гибелью. «Напиши сам, напиши так, как ты нам рассказываешь, – убеждали они меня. – Посмотрим, что из этого получится». Я же предпочитал выступить в своей стране по другим причинам, о которых уже говорил. Рассчитывая на помощь новых друзей, я решился попробовать писать, как сумею.
Я раньше считал, что труд писателя самый легкий. Придумай, о чем писать, да знай грамоту. А мне и придумывать не надо.
Еще в Барабинске я записал несколько эпизодов и отправил по почте в Москву. Но я увидел, что получается совсем не то. Все расплывалось, тонуло в массе подробностей; я не знал, что надо оставить, что выбросить, меня кружило, как по заколдованному кругу, и я чувствовал, что повторяю одно и то же, и не знал, как этого избежать. Пока писал, изматывал все нервы, и все равно ничего не получалось. Как начать повествование, чем кончить? Какое-то должно быть начало, какое-то «жили-были», но я не мог его найти.
Я приехал в полной неуверенности. Еще раньше Лариса показала присланные мной письма другим посвященным друзьям, и они по-прежнему советовали: «Пиши, как умеешь». Мы с Ларисой посидели над моим текстом; в результате от трех пухлых писем – в общей сложности не меньше тридцати тетрадочных листов – осталось страниц пять. Прежде всего она заставила меня выбросить все декларации против лагерного режима и режима вообще. Оказалось, что моя писанина наполнена именно этим. Я считал, что должен все и всех назвать своими именами, чем резче, тем лучше. «Это совершенно никому не нужно и не интересно, – говорила Лариса. – Ты должен рассказывать конкретные вещи, а выводы пусть делает сам читатель». Я спорил, думая, что она смягчает мои выражения ради моей безопасности. Вначале мне приходилось просто подчиняться: раз она взялась помочь мне, я вынужден с ней считаться. Потом, когда я перечитал то, что было в конце концов оставлено, то почти поверил, что она права. Но все еще внутренне сопротивлялся и, когда писал дальше, норовил в очередной раз высказаться на всю катушку, как мы это делали в стычках с лагерным начальством или с лекторами. «Ты же не для них пишешь», – убеждала меня Лариса и снова вычеркивала. И лишь когда ее поддержал еще и Б.[8], я окончательно успокоился насчет того, что читатель обойдется и без моих подсказок.
Лариса