уже не воротится никогда. Что минует раз и навсегда нерассмотренным, неугаданным…
Вряд ли мы тогда что-то поняли из этих слов. Она и сама почувствовала это и сразу, без перехода, заговорила о другом – о своем детстве.
– Тогда, – рассказывала она, – мальчишки тоже носили галифе и в селе, и в городе. Но не из шика (тут, по-моему. Катя впадала в ошибку, типичную, когда люди одного поколения берутся судить о другом, младшем: не так сладко жилось и нам, и наши галифе по сути тоже были осознанной необходимостью – не пропадать же добру!), а потому что их отцы порой не успевали сносить фронтовую одежду, умирали от ран и контузий. В сорок пятом во всем нашем квартале, – продолжала Катя, – не вернулся только мой отец, а уже в сорок шестом еще трое ребят схоронили отцов, переоделись в галифе и гимнастерки. Война навьючила на нас взрослые одежды, дела и даже горе тоже на вырост, но мы все равно жили весело. Зимой – после войны стояли богатые зимы – ходили на речку и делали там кучу-малу, катались с кручи. Не на санях – саней было мало. В корзинках. В две круглые плетеные корзины вмещался весь класс. Правда, чтобы не вылететь из нее, надо было держаться за нее зубами, и то: начинаешь ехать в корзине, а заканчиваешь на собственном пузе…
В корзинах? Вот это было понятно – тем более что никто из нас в корзинах не катался. Это нас зацепило. В субботу приволокли в класс несколько плетеных корзин. Катя заставила облить их водой и выставить на мороз. Уроки закончились рано, и после них Катя пошла с нами на пруд кататься в корзинах с гребли. Это было катанье! Это была куча-мала! Корзины со свистом неслись по крутому обледеневшему склону над заснеженным прудом, при этом бешено крутились, и мы вылетали из них, словно это были не безобидные плетенки, а шипящие сковородки. Хочешь удержаться в полете – как можно крепче вцепись в товарища. Или в подругу.
Катя незаметно ушла, мы же бесились на гребле допоздна: свист, вопли, визг, хохот. И – полет, когда лишь сила сцепившихся рук может пересилить центробежную силу.
Все равно что лететь не на крыльях, а на пропеллерах Аэрофлота.
Мир в классе восстановлен. Любовь и попутное ей чувство товарищества возвратились к молекулярному равновесию.
* * *
В нашем классе трудно болеть. Детские болезни Катя знала наизусть, они были для нее одушевленными, персонифицированными, что помогало ей ненавидеть их, как личных врагов. Если ты заболевал, она через все село тащилась к тебе с таким свирепым лицом, с каким Дон Кихот Ламанчский скакал на свой первый поединок в золотом шлеме, том самом шлеме, который оказался помойной посудиной из общественной цирюльни. В таких гигиенических условиях трудно подцепить воспаление хитрости. Село наше длинное: две негустые, скорее даже пунктирные улицы протянулись в степи на десяток километров, а Катя жила на окраине, и только отпетый человек мог заставить ее без нужды делать такие концы, да еще с такой ношей на лице. Болели ее дети – и она болела. Болели мы – она тоже болела.
Когда