что ещё – я поняла. Случилось. Плохое. Ужасное. Хотя её кожа была по-прежнему тепла и упруга, лицо бледно и спокойно.
Лобастый убрал руки с её груди, поправил её бежевую блузку, выпрямился, глянул на часы. Сокрушённо вздохнул.
По аллее к нам ехала белая карета «реанимации».
– Последняя надежда – дефибриллятор. Хотя…
Я почему-то знала, что не поможет ей даже чудодейственный, неведомый мне «дефибриллятор».
– Отпускай. Чего ты держишь? – с лёгким недоуменьем сказал лобастый.
Но я не убирала ладони, не могла. Что-то мне надобилось уловить из того, от неё уходящего. Я пыталась… а наверное, не я, а она пыталась что-то важное передать мне… про себя. Колкий озноб сквознул по спине. В глазах вскипела холодная щёлочь.
Потом я стояла в стороне и смотрела, как женщину спешно укладывали на носилки, как носилки вдвигали в священный сумрак реанимационной кареты, как лобастый на ходу объяснял что-то монолитному строгому врачу, и тот кивал, закрывая дверцу.
Наблюдатели, обменявшись последними озабоченными фразами, расходились. Лобастый тронул меня за плечо, спросил, всё ли в порядке. Я что-то пробормотала, покивала головой.
– Ты молодец, – бросил он на прощанье. – Успокойся. Не бери слишком близко. Бывает!
– «Слишком близко», – шептала я, медленно шагая по опустевшей аллее. – Докуда оно – близко?.. а докуда – нет.
Слоистое марево у меня в глазах вместо, чтобы рассеиваться, стало густеть, и аллея начала нехорошо покачиваться. Ноги подвели меня к ближайшей скамейке. Сердце билось неровно, малосильно, а воздух сделался жёсток и сух. Я откинулась на спинку, тряхнула головой, пытаясь избавиться от наважденья. Всё видимое перед глазами и все ощущенья мои медленно гасли, будто свет в кинотеатре перед началом фильма. Я ещё успела удивиться и взбеспокоиться: «Не фига себе!.. а я, часом, не помираю?.. во – будет кино!».
Было. «Кино». Я в главной роли. Другая я? Не другая. Единственная. Возможная. Незнакомая себе теперешней. О чём речь-то, вообще?..
Плавная падуга потолочной реальности – чопорные наплывы, снежный гипс с каймой узорно-бумажного серебра; в центре – четырёхрогая псевдохрустальная люстра… Куб меблированного рая – гостиничная комната. Его комната. Я – в его комнате. Моя чуть дальше по коридору. Но я – в его. Верхний этаж: за окном – сизо-дымно-буро-зелёные, черепично-жестяные торосы – крыши питерских проспектов; далеко за ними, в утренней сентябрьской синеве – золотой стилет Петропавловки.
Он расхаживает по комнате и говорит слова. Произношение у него слишком правильно, чёткое, без привычных скороговорных огрех: смятий концов фраз небрежений к паузам и тонам. Как у большинства русских, давно живущих в заграничной нерусской среде.
Но самое ужасное – не правильность слов, а правильность смысла их. Мне хочется спрятаться за кресло, на котором я сижу, и пореветь там в одиночку, по-девчачьи, в роскошном обилье слёз и соплей. Но я остаюсь сидеть, слегка выпрямляюсь, по щеке у меня скатывается никчёмно