лекций и выплыло теперь из забвения, как выплывает из пучины морской латимерия, кистепёрая рыба. Значения слова художник уже не помнил, но была в нём некая жутковатая сила, от которой ворочались в животе кишки. – Получается, лауреат – колдун? Раз умеет оживить деревяшку. И это… этот… – Он как мог повернул голову и скосил глаза за плечо, но ничего, кроме мути, не разглядел. – Чушь, не может этого быть. Ну конечно, голова я дурная! Набил статуи шестерёнками и пружинами, вот они и работают заводными пугалами…»
Художника отпустило. Страх ушёл, и вернулась злость. Он рванулся раз, ещё раз, потом снова; сзади загрохотало, зашевелились шестерёнки с пружинами, и железное заводное пугало – или что там было на самом деле? – погребло заживо инвалида.
С полминуты он пребывал в смерти, вжатый в пол чудовищной тяжестью. После ожил, пошевелил пальцами и нащупал занемевшим мизинцем шершавое колёсико зажигалки. Слава богу, значит, рука свободна. Механическим движением кисти художник высек рукотворный огонь. Маленькое пламя качнулось, тени тихо расползлись по щелям. Сверху больно давила тяжесть, не опасно, а отстранённо, холодно. Хоменков поёрзал, порыпался, но давильня продолжала давить. Улыбка на безликом лице вновь ожившего мангазейского чудотворца была глумливой, как у чёрта болотного. Он смотрел на копошащегося художника и говорил нешевелящимися губами: «Сами видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят: омрачил дьявол, – что на них и пенять».
Этого обидного зрелища и этих беззвучных слов художник вынести ну никак не мог – какой художник такое вынесет! – и поэтому собрал свою волю, поднапрягся, крякнул, как Илья Муромец, и немедленно освободился от гнёта.
На полу с ним рядом лежал нарком путей сообщения СССР Лазарь Моисеевич Каганович – только не живой, а железный, выполненный из плотной массы металлических опилок и стружки, спёкшихся под действием кислоты (личное изобретение лауреата, чтоб ему ни дна ни покрышки!). Художник вытянулся, как был, то есть в положении «лежа», чтобы засвидетельствовать фигуре своё почтение, пусть она и сотворена руками.
Низкорослый и огромный одновременно, в короткой полушинели, в фуражке, с благодушной улыбкой, проглядывающей сквозь сталинские усы, Лазарь Моисеевич не лежал, Лазарь Моисеевич возлежал, величавый даже здесь, на полу, свергнутый по нелепой случайности с временного своего пьедестала.
Хоменков встал над наркомом и попытался его поднять. Куда там, с одной рукой попробуй совладать с такой глыбой!
Тогда он тихо стал отступать к двери – на нет, как говорится, и суда нет, никто ж не видел, что это он обрушил статую на пол.
Хоменков был уже у выхода, когда услышал с той стороны шаги, кто-то шёл по коридору сюда. Или мимо? Он погасил пламя. Дёрнулся зачем-то к окну, серому призрачному квадрату, перекрещенному тяжёлой рамой. Сшиб по пути пару мелких деревянных кикимор, ругнулся молча, не на себя, на них. И, ослеплённый, закрыл рукавом глаза.
Рза стоял на пороге, держа палец на выключателе. Свет от низкой неяркой лампочки, ютящейся под колпаком