в столовую, но не потому, что мне не хочется жрать. У меня такое чувство, что если я выйду из дома, то уже не вернусь назад. Куда я денусь? А черт его знает! Не найду своей избы, ее не окажется на старом месте. А и найду, меня не пустят, скажут, все места заняты.
А что такого плохого произошло? Диктором меня и на Волховском фронте не раз посылали, я даже с радиомашиной ездил под Спасскую Полнеть и Мету, и на пишущей машинке сколько раз печатал, когда были затруднения с машинисткой, правда, по своей инициативе. За водкой, правда, не ездил. Но дело не в водке, не в машинке, а в том, что за этим скрывается. А вдруг ничего не скрывается и я сам загоняю себя в бутылку? Все как-то образуется. Начнется наступление, повалят пленные – опросы, собеседования, бюллетени о настроении солдат и офицеров противника, работы будет навалом, Бровину одному не справиться. И неужели мне так важна должность инструктора-литератора? Должность у меня одна до конца дней: писатель, все остальное не стоит выеденного яйца. Чего я так развалился?
Не знаю. Меня преследует чувство, будто я чего-то забыл. Очень важное забыл, и если вспомню, то все будет в порядке. Я ищу это в ближней и дальней памяти, но никак не могу найти. И мне смертельно хочется домой, хоть на один день. Там я непременно вспомню, что меня мучит, и начну сначала. Пусть меня вернут сюда, все пойдет по-другому. Дело не в них, а во мне.
Вечером все куда-то ушли – с пакетами, сумками. Наверное, смычка с соседним отделом – агитпропом. Меня оставили дежурным. Боец сонными движениями подкинул в печку полено, другое и вдруг испарился.
Воспользовавшись одиночеством, я устроил вшивое аутодафе. Водил тлеющей лучиной по швам моего замечательного шелкового белья, прожег его в нескольких местах, но, как вскоре выяснилось, не истребил этого жизнестойкого племени. Торквемада из меня не получился, впрочем, и он, кажется, не смог извести всех еретиков, как ни старался.
Потом я долго пытался придумать что-нибудь смешное. Это моя старая игра, я много раз выдергивал себя таким образом из дурного настроения, грусти, даже отчаяния. Самое лучшее – вспомнить что-нибудь смешное про окружающих или самого себя и, утрируя, рассказать в уме кому-то из близких, понимающих юмор. Казалось бы, легче всего высмеять нашу юную толстую Мессалину с ее почесываниями о косяк, крайней нужностью во всех точках политдержавы армии, симуляцией, омовением в сенях в духе библейской Сусанны, но что-то у меня не срабатывало. И Мельхиор годился для моих целей – до чего же хорош алчный оскал снабженца на постной мине контрпропагандиста! Нет, не получается. Вспомнился клоун из «Артистов варьете», которого гениально играл Борис Тенин. Он никак не может рассмешить публику. В нем заложено что-то непоправимо печальное, и чего он ни придумывает, получается жутко, трагично, а не смешно. С удивительной, щемящей интонацией произносил он: «Не смешно!».
И вдруг я всхлипнул. Этого еще не хватало. Я легко плачу над страданиями книжных героев, а так из меня дубьем слезы не выжмешь. Совсем развалился.
Я дождался возвращения бойца