Григорием, во имя Григория Богоносца.
Неронов взял Стефана за руку, прижался к ней лицом, и казалось ему: Вавилонская башня неприязни, неистовства, ненависти сокрушена в нем тишью да любовью.
Возы друг за дружкою катили по кремлевскому двору, мимо ямы, над которою был поднят невиданной величины колокол, отлитый ради побед русского воинства и для встречи царя-победителя.
В армячишке и тулупе Неронов боком сидел в санях, глядя, как возле колокола хозяйствует сам Никон. На голову выше всех, тыча властными гневливыми руками, сей новоявленный российский отче гонял туда-сюда людишек. Все суетились, чего-то и куда-то тянули, и усугубленная страхом бестолочь с лица и с изнанки выставляла саму себя на всеобщий погляд. Неронов и не подумал укрыться воротником тулупа, наоборот, глазея, встал в санях в рост. В яму наконец спустили лестницу. Никон попробовал, крепко ли стоит, и начал спускаться… Обоз пошел под горку к воротам, и Неронову не пришлось поглядеть, что было дальше, но, когда выехали за Кремлевскую стену, воздух всколебался вдруг, разъятый чудовищногласым колоколом.
«Видно, сам пробу снял», – подумал о колоколе и о Никоне Неронов.
Перекрестился.
– Эх, Россия-матушка! Коль не Батый, так Ванька Грозный, коль не Самозванец, так Никон.
Царя вспомнил: «Завоевался царь, разохотился. Как бы места своего не провоевал. Уж и так одно название, что царь».
Проезжая воскресным днем через людное село, Неронов сам себя застал за делом совсем негожим – на баб заглядывался. Покраснел Иван, улича бессовестные и ненасытные глаза свои, но вдруг понял: нет греха в его суетном погляде – то прощание с жизнью. Вон идет, живот несет: быть еще человеку.
Тихая тоска, как мышь, грызла душу. Все хорошее позади, и семьи уж нет, кто в чуму помер, кто в монастырь подался… Неужто черная ряса – пудовых вериг тяжелее?
На ночлеге в крестьянской избе Неронов все поглядывал из своего уголка на хозяев.
Мужик, пока брезжил свет, шил тулуп. Шил на продажу, придирчиво оценивая каждый стежок. Старуха пряла кудель и заодно приглядывала за печью. Хозяйка и две старшие девочки шили жемчугом. Жемчужин – полный ларец, жемчуг отборный – такое шитье не для себя. Три мальчика-погодка – горох пузатенький – разбирали шерсть. Скучное занятие надоедало, они то и дело затевали шумную кутерьму, но их не щелкали, не окрикивали, и, повозившись, малышня опять принималась одолевать заданный урок.
Мышь, поселившаяся в Неронове, нещадно скребла душу, прогрызая норку. Но куда?
Пропели Неронову: «Постригается раб Божий», – и отрекся он от прежнего, от суетного человека Ивана и предстал перед Богом и людьми чернецом Григорием.
Отдали его под начало старцу Феофану. Тот и глаз не поднял на инока.
– Поди, – сказал, – за озеро. Принеси со жнивы колосок.
Удивился Григорий, но пошел, куда послали. Мороз стоял рождественский, деревья орехи щелкали. С поля, открытого всем ветрам, снег сдуло, и, сыскивая негнущимися пальцами колосок, Григорий думал о бедном крестьянине: наголодуется