Феня, глядя прямо ему в лицо и не давая его глазам увернуться от ее пристального и требующего только правды взгляда.
– Что ты, Феня, с чего бы это? Ведь я только что отслужил срочную.
– Но ведь ты говорил мне, что теперь командир запаса…
– Ну и что с того? Запаса – поняла? Это на случай войны. А сейчас, в мирное время, кому я нужен?
Феня не поверила, и Филипп Иванович видел, что ему не верят, хотел и не мог сказать правду. Он, разумеется, знал, что вызывают по его же собственному заявлению, размноженному им в четырех экземплярах и отосланному сразу в четыре адреса: в обком, в облвоенкомат, в райком и в райвоенкомат. В заявлении содержалась одна просьба: послать его, танкиста, командира запаса и члена партии, в Испанию – сражаться на стороне республиканцев. Ответа все не было, и Филипп Иванович утратил надежду получить его когда-либо. Потому он тогда со спокойной совестью посватался к Фене. А теперь думал, что не должен был этого делать: выходит, что обманул девушку… Он понимал: вызывали его теперь не для того, чтобы объявить об отказе, такое сообщается обычно в письменной форме.
Было совершенно ясно, что в жизни Филиппа Ивановича должно совершиться нечто необычайное. Он это особенно почувствовал после звонка, раздавшегося в сельсовете сейчас же вслед за повесткой. Звонил Федор Федорович Знобин, первый секретарь райкома. Суховатый, обычно немного надтреснутый голос его сейчас был неожиданно звонок и загадочно-торжествен. Секретарь райкома просил Филиппа Ивановича зайти к нему. «Валентин Власович у меня», – добавил он. Валентин Власович – райвоенком. Все, стало быть. Решено, значит. И все-таки Фене он сказал:
– К вечеру буду. Не беспокойся.
Он вернулся даже раньше, через каких-нибудь три с половиной часа, но только затем, чтобы поскорее собраться в дорогу. Глаза Фенины были хоть и скорбны, но сухи. Она молча укладывала что-то в его чемодан, тот самый, с которым пришел он из армии и затем объявился в Завидове, чемодан, так и оставшийся только его и не сделавшийся их совместным – в нем еще не успело побывать ничего из Фениных вещей. На душе у Фени был холод, и она не понимала, отчего это так. И лишь когда укладывала гимнастерку, сердце дрогнуло. Обнимая ее на прощание, он сказал как бы шутя и все-таки больше с обидой:
– Ты бы хоть всплакнула чуток, Феня… А? Эх ты, Ивушка моя неплакучая!
– Ишь чего захотел! – вспыхнула Феня. – Не заслужил, чтобы о тебе слезы лить. Езжай уж! – Последние слова она произнесла глухо, с ледяной дрожью в голосе.
– Зачем ты так, Феня? Разве я…
– Езжай, езжай! – повторила она еще злее, чуть ли не подталкивая его к двери. Не вышла на улицу, чтобы помахать рукой на прощанье, не подошла к окну, чтобы проводить глазами сельсоветскую тележку, увозившую мужа бог знает в какие края. Матери, вернувшейся со двора и что-то недоброе проворчавшей в адрес зятя, с безумной яростью объявила (глаза ее при этом побелели):
– Негожий уже стал? Быстро ты, мама милая, разлюбила своего зятюшку! Эх, ты! Можа, он голову свою сложит, а вы… – Феня чувствовала, что после этих последних ее слов, вырвавшихся непрошено,