уж, слышь, сама, мать… С тобою-то им полегче маненько будет. Поплачете, поревете вместе – глядишь, оно и…
К вечеру пришел в правление – и напрямик, без всяких предисловий:
– Левонтий, увольняй. Не могу боле. Посылай на любую работу: конюхом, быкам хвосты крутить, из-под свиней назем чистить – куда хошь. Разносить те бумаги боле нету моей моченьки. Меня солдатки скоро вилами запорют – что с них возьмешь! Так что…
Максим в удивлении остановился. Долго приглядывался, пытаясь понять, что же это такое сотворяется с Левонтием. На его, Максимовы, слова председатель и ухом не повел, а втолковывает что-то озабоченному и присмиревшему дяде Коле.
– Левонтий, чего же ты молчишь?
– Да погодь ты, Максим Савельич! Не видишь – занят: дела вот Николаю Ермилычу передаю. С ним потом и будешь решать твои неотложные, а сейчас потерпи чуток.
– Это что же… Неужто и тебя?
– А ты как думал? Гляди, дед, как бы и твой не пришел черед! Слышал, поди, куда немцы-то притопали?
– Слыхал, – потерянно обронил Максим. – Как же это, а, мужики? А сказывали, что Красная армия сильнее всех. И в песнях так играли и в кине, а? Что же это, как же? К Дону, вишь, подкатил тот немой. Шутка ли?
– Не ной ты, Максим, и не мешай нам.
Обиженный вконец неучтивостью Леонтия Сидоровича, почтальон вышел на улицу. Решил, что сейчас самое бы время поврачевать душевные раны у молодой солдатки Маши Соловьевой, с недавних времен приладившейся гнать самогон. Феня и стыдила подругу, и стращала, и на комсомольском собрании слушалось Машино «персональное дело», да не помогло. Бесталанная во всех иных отношениях, Маша оказалась в высшей степени практичной в устройстве малых своих житейских благ в самое трудное военное время. На Фенины укоры решительно и со злою усмешкою ответила:
– Ты меня, Фенюха, не учи. Ученого учить – только портить. Чалишь на своем горбу дрова из лесу – ну и чаль на здоровье. А я не буду. Архип Архипыч Колымага нарубит да сам и привезет на мой двор на своей же лошади. За какую-нибудь одну поганую бутылку первача.
– За одну ли? – Губы Фенины дрожали.
– Ну, может, за две, – как ни в чем не бывало с веселым, злым торжеством продолжала Маша. – А тебе что, жалко?
– Послушала бы, что люди про тебя говорят.
– А мне наплевать.
– Иной нальет свои бесстыжие зенки, да и будет хвастаться промеж мужиков, как ты его потчуешь и винцом и…
– Что, ай завидки взяли?
– Дура ты беспутная, Машка! Федор вернется, узнает – что тогда? Ты подумала?!
– Это уж не твоя печаль.
– Может, и моя. – Феня сказала эти слова тихо, почти шепотом, но так, что Маша испугалась, что-то дрогнуло у нее, ткнулось под сердце остро и горячо.
Она кинулась к подруге и заговорила часто, с надрывом:
– Прости меня, Феня, язык мне надо вырвать за мои слова! Не слушай ты меня! Неужто ты поверила? Нужен мне тот Колымага! Дрова привозит – это правда. А боле ничего. Не могу я сама, не привыкла.