у окна со своими разбитыми в кровь ногами, – все это в один миг наполнило Гришино сердце крайней неприязнью к тому, что тут происходило, и ко всем, кто принимал здесь какое-либо участие, – не ведая того, они похитили у Гриши и его товарища то, ради чего те протопали босыми ногами без малого сто верст.
Первым их увидел пастух, хромоногий, с вывернутой рукой чернявый мужичонка, которого и мал и стар – все звали не иначе, как Тихан, редко кто прибавлял отчество – Зотыч. Он выходил из сеней, держа в пригоршне налитый до краев граненый стакан. Пропеченное солнцем, продубленное степными ветрами, прорезанное вдоль и поперек глубокими морщинами маленькое лицо его излучало прямо-таки ликование. Нельзя было понять в ту минуту, что было тому причиною: добрая ли чарка в его руках или то, что он первым увидал студентов. «Мать честная! Кого я вижу?» – Он одним махом опрокинул стакан и, утершись подолом сарпиновой рубахи, заторопился опять в дом, но был остановлен далеко не ласковым окриком Гриши:
– Дядя Тихан!
– Что, милок? Что, мой сладкий?
– Какой я тебе милок? Не стыдно мальчишку мучить? Послал со стадом, а сам…
– А што – сам? Ну, выпил маненько, ну… Зря, зря ты так на меня, Григорий! Павлушку никто не заставлял. Ему это в удовольствие.
– Тебе, видать, тоже в удовольствие?
– И мне в удовольствие. А чего ж тут? – чистосердечно признался Тихан, но потом все-таки осерчал, огневался: – Зачем же ты меня обидел, Григорий? А? Рази я плохое што… Эх! – И, махнув рукой, той, что была исправна, перекинул за плечо кнут, похромал в сторону поля.
Кто-то все-таки оповестил Угрюмовых о приходе студентов. За свадебным столом зашевелились. Со своего места, передав четверть другому разливальщику, снялся отец, потом мать, Феня же почему-то сперва побледнела, потом покраснела, глаза – большие, синие Фенины глаза – повлажнели, забегали растерянно и виновато. Это все видел Серега, и был удивлен, и хотел было сказать Грише, но тот уже очутился в тугих объятьях Леонтия Сидоровича, из глаз которого обильно текли счастливые пьяные слезы.
– Что ж ты телеграмму-то… Встретили бы, – бормотал он, и в голосе его звучала теперь та же растерянность и виноватость, какую Серега только что видел в глазах невесты. – И Сережа с тобой! Ну, пошли в дом – прямо за стол!
– Я не пойду, тять.
– Это еще что?
– Устали мы. Добирались на своих на двоих. Отдохнем часок на повети.
Отец все понял:
– Не рад, стало быть, сестриному счастью? Ну, ты вот что, Григорий, ты мне это брось!
Наверное, Леонтий Сидорович сказал бы еще что-то, скорее всего прикрикнул бы на сына, но тут явилась мать – запричитала, заголосила, прижалась к Гришиному лицу мокрой щекой. Отец отошел, оглушительно высморкался. Нахохлившись, багровея крутой шеей, побрел в дом – там были гости, и они, что бы ни случилось, должны веселиться.
Встретив сердитый взгляд отца (Леонтий Сидорович не успел вернуть своему лицу приветливо-радушное, подобающее моменту