ты, что ты, тетя Дуня, спасибо, хорошо посидели.
– Заходите еще.
– Заходите вы теперь к нам.
– Живы будем – зайдем, – обещает дед.
– А то бы оставались, – просит бабка.
– Да нет, там дома коровушка да заботушка.
– А луна-то, луна-то!
Луна высоко-высоко, и лесная аллея, по которой они тихо возвращаются к себе, дымит бледным полуночным светом.
И только-только вздремнет старик, как потянется третий час ночи, сереет в окне двор – пора и вставать. Смотришь, бабка уже возится во дворе, будто и не ложилась, слышны через дверь ее шаги и разговор. Старик спускает ноги на пол, скребет, чешет пальцами грудь, ощущая внутри чадный осадок курева, ищет воду, пьет, крепко и часто кашляет, долго натягивает, будто примеривает, сапоги, закуривает натощак и выходит на улицу.
Утро еще дремлет, еще нежится, но уже просыпается, с нехотью растворяется темнота. В такие утра я был с ним не раз и очень радовался пробуждению до света, когда ждешь, пока не забелеют сквозь зелень стены хат, когда все запахи леса и поля отстоялись и свежо, неповторимо терпко пахнут на тропах, когда еще сыра дорога и четки на восходе и мутновато-мягки на западе края гор, когда еще доживает свое полуночная жизнь и уже начинается новая, когда никого, кроме тебя, нет, разве что затарахтит телега внизу, проедет, развалившись на споде, мужик, и опять никого. Едва побелеет, мы уже с косами, чуток шершавый звон, холоден росяной блеск стали, по телу разливается тепло, уже хочется пить, и, став па колени, падаешь лицом к роднику, разгибаешься, охаешь, ощущая привкус листьев во рту. А небо все белее, белее, и уже кричат на той стороне у магазина голоса: продавец собирается на воскресный базар в станицу.
Уезжать мне всю жизнь в деревню, уезжать и возвращаться, уезжать и возвращаться! И уже никто не переменит во мне этого желания, никто не остановит.
– Иванович, не отставай! – кричит дед и широко запускает косу в траву. – У-ух!
Едва мы докашиваем, идет, косолапит к нам сторож Гаврила, рябой, косоглазый, ленивый до одури.
– Косите? – спрашивает он заспанно.
– Поздновато ты сторожить вышел, – говорит дед.
– Обошел с Гудимовым круг склада, Гудимов лошадей выгнал, говорит: я по той дороге пойду.
– Ведь как люди врать привыкли, – возмущается дед уже дома за чаем. – Спал же, рябой, усю ночь. А еще в колхозе заведовал. А? Турнули, хватит, поговорил речи, да, да, поговорил – хватит. А я ведь, Иванович, не поверишь, усей век работаю. Усей век на ногах, зарями вставал.
– Скоро отдыхать-то будете?
– Да вот до декабря, как травы не станет. Весной опять. Осень нынче крепкая.
Осень хорошая, уже ноябрь, еще светлы дали, еще солнце желтит округу, и даже не верится, что на Брянщине теперь снег, белые просторы, ездят теперь на санях по дрова, скоро остывают комнаты и утрами из коровников валит пар. До Брянщины теперь так далеко, и вся жизнь там осталась, и как ни кинешься вспоминать – одно лезет в голову: дом у колодца, поле