астма, и в довольно сильной степени, а главное – что я «того», однако он сумел разобраться, что сейчас главную опасность представляет для меня отравление и что, устранив застойность печени и промыв почки, он очистит мне бронхи, вернет правильное дыхание, сон, восстановит силы. Мы поняли, что этот дурак – великий клиницист. Наконец я встал с постели. Однако до меня доходили разговоры, что на Елисейские Поля меня больше не пустят. Утверждали, что там плохой воздух, но я был убежден, что это всего лишь предлог, чтобы разлучить меня с мадемуазель Сван, и потому я беспрестанно твердил имя «Жильберта», – так побежденные стараются говорить на родном языке, чтобы не забыть отчизну, которую они никогда больше не увидят. Изредка моя мать, лаская меня, спрашивала:
– Так, значит, мальчики уже не делятся с мамой своими огорчениями?
Франсуаза вглядывалась в меня каждый день. «Ну и вид у барчука! – говорила она. – Глаза бы не глядели – краше в гроб кладут!» Надо заметить, что, когда у меня бывал самый обыкновенный насморк, лицо у Франсуазы становилось не менее скорбным. Она оплакивала меня не потому, чтобы я уж так плохо себя чувствовал, а потому, что она была плакальщицей «по призванию». Тогда я еще не мог разобраться, что доставляет Франсуазе ее пессимизм: мучение или же удовольствие. Пока для меня было ясно, что это пессимизм социальный и профессиональный.
Однажды в тот час, когда приходил почтальон, мама положила мне на кровать письмо. Я распечатал его машинально: ведь там не могло быть единственной подписи, способной меня осчастливить, – подписи Жильберты, потому что нас с ней связывали только Елисейские Поля. Однако на листе бумаги с серебряной печатью, изображавшей рыцаря в шлеме, под которым изгибался девиз: «Per viam rectum»[1] и где все фразы письма были словно подчеркнуты, что объяснялось просто: поперечная линия на t не пересекала букву, – она была проведена над ней, образуя черту под словом верхней строки, – я увидел внизу размашистую подпись Жильберты. Но так как я знал, что в письме ко мне такой подписи быть не может, то один вид подписи, не подкрепленной моей верой в нее, не обрадовал меня. Все окружающее на миг утратило для меня реальность. С головокружительной быстротой неправдоподобная эта подпись заиграла в «уголки» с моей кроватью, камином, стеной. В глазах у меня все завертелось, как у падающего с лошади, и я спрашивал себя: нет ли иного бытия, совершенно не похожего на то, которое я знаю, находящегося в противоречии с ним и тем не менее подлинного, открывшегося мне и мгновенно переполнившего меня той неуверенностью, какую скульпторы, изображавшие Страшный суд, придавали фигурам воскресших из мертвых, стоящих на пороге Иного мира? «Милый друг! – так начиналось письмо. – Я слышала, что Вы тяжело болели и больше не будете ходить на Елисейские Поля. Я тоже не буду туда ходить, – так много сейчас больных. Но мои друзья приходят ко мне в гости по понедельникам и пятницам. Мама просит Вам передать, что если Вы зайдете к нам,