в последние годы – раздумывая о возможных метаморфозах жизни, представляешь себя почему-то на Риальто: в резиновых сапогах и вязаной шапочке грузишь совковой лопатой лед на рыбные прилавки. Невысокого полета видение, но, может, это память о прежнем воплощении…”
Самая знаменитая набережная Венеции – Riva degli Schiavoni, помимо традиционного перевода – “Берег славян”, часто, особенно во франкофонной культуре, переводится как “Берег рабов” или “Невольничий берег” (от французского “esclave” – раб, невольник). Впрочем, одно толкование не противоречит другому: в средневе ковье рабы в Венеции часто имели славянские корни. Однако для русских xix – xx столетий этот филологический дуализм венецианской Riva – и “славянской”, и “невольничьей” одновременно – получил новый, особой смысл. Какая-то русская привязанность к Венеции, “славянская неволя”… Что-то подобное, несомненно, имел в виду и Иосиф Бродский, когда назвал свое замечательное эссе о Венеции “Fondamenta degli Incurabili” (“Набережная неисцелимых”).
Поэтому за смесью неприязни и иронии по отношению к иностранцам у Вяземского, Сурикова, Вейдле, даже у такого космополита, как Бродский, без труда просматривается не столько ксенофобия, сколько естественная и в чем-то даже трогательная национальная ревность. Борис Пастернак прямо и честно написал об этом: “Когда перед посадкой в гондолу, нанятую на вокзал, англичане в последний раз задерживаются на пьяцетте в позах, которые были бы естественны при прощаньи с живым лицом, площадь ревнуешь к ним тем острее, что, как известно, ни одна из европейских культур не подходила к Италии так близко, как английская”.
Для многих знаменитых русских путешественников Венеция – это не только чудо-город, но и город-проблема. Одна из особых тем – тема венецианской государственности, ее величия и ее деспотизма. Многие афористические определения Венеции бьют в одну и ту же точку: “Дворец, опирающийся на темницу! – вот формула старинной венецианской политики” (Владимир Яковлев); “Там умирали тихомолком, но жили шумно” (Сергей Уваров); “Времена наибольшего великолепия совпадают с наибольшим развитием тягостей венецианской государственности” (Павел Муратов).
Ключевая тема русских размышлений о Венеции – цена государственного величия. И тут встречаются поразительные переклички. Вот тот же Уваров (1843 г.):
“Когда же издалека валил флот Левантский, нагруженный сокровищами мира, тогда забывались жертвы глухой, непреклонной тирании: целая Венеция увешивалась флагами при воплях народа, упоенного радостию и располагавшего, по воле, всею роскошью, всеми богатствами земли…” А вот Борис Пастернак, в “Охранной грамоте” (1929) рассуждавший о Венеции, увиденной им в 1912 г.:
“Флот был невымышленной явью Венеции, прозаической подоплекой ее сказочности. В виде парадокса можно сказать, что ее покачивающийся тоннаж составлял твердую почву города, его земельный фонд и торговое и тюремное подземелье. В силках снастей скучал плененный воздух. Флот томил и угнетал. Но, как в паре сообщающихся сосудов, с берега вровень его давлению поднималось нечто ответно-искупительное…”
Удивительно, что в культуре русской вся эта проблематика с годами нисколько не теряет в актуальности. Может ли государственное величие и державность быть оправданием