слезы слепят мне глаза. Сколько раз я в ярости убегала от мамы? От ее взгляда: что я делаю на этой земле? Она всегда смотрела на меня так, словно мое присутствие ей было невыносимо. Как больно может ранить взгляд. Он словно иссушает. Будто я разрушила жизнь матери.
Прошло пять лет с тех пор, как уехала Зия Лючия, а я все вспоминаю, как мы шли по улице и Лючия держала меня за руку. В письмах я рассказываю ей о мраморных и бронзовых статуях в нишах церкви Орсанмикеле и о том, как их, словно обнаженных преступников, везли по площади, где в день отъезда Лючии заживо сгорел Савонарола. Хотя Лючии нет рядом, она помогает мне найти свое место в этом мире. Мире за стенами Флоренции.
Улицы кишат торговцами, мои ужасные туфли скользят и лязгают, когда я уворачиваюсь от тележек с молоком и протискиваюсь между уличными пекарями, продающими хлеб. Я тяжело дышу всей грудью, а плечи дрожат от холода и горят от стыда. На мне лишь простая льняная гамурра – плащ остался висеть на крючке. С гор дует ледяной ветер, но не охлаждает правую руку, пылающую желанием дать матери пощечину.
Башня Пальяцца возвышается над соседней церковью Сан-Микеле-алле-Тромбе, посвященной Святому Михаилу и названной в честь городских трубачей, которые когда-то здесь жили. Но сегодня фанфар нет, я несусь через площадь и изо всех сил толкаю двери. Они распахиваются, я вдыхаю запахи церкви – олифы и ладана. Синьора Оттолини шаркает к алтарю, окутывая меня ароматами фиалок и жасмина.
Мне стыдно входить в церковь в таком виде: во мне кипят злость и ненависть, я задыхаюсь и потею. Совершенно бесстыжая девица, на которую сетует мать, я стараюсь не смотреть на алтарь, священный символ гробницы Христа, и не поднимаю глаз от туфель.
– А ну-ка, долой детские тапочки! – заявил отец, демонстрируя туфли на каблуках, которые обменял на вино у венецианского лудильщика. – Где твоя благодарность?
– Mille grazie, Babbo[10].
Я беру туфли с самой лучезарной улыбкой, на которую способна.
Кожа местами порвалась, потерлась и сшита заново. Туфли слишком широкие, слишком длинные для моих узких ступней. Без сомнения, из обносков богачей.
– Подольше послужат, – замечает мать.
Как и это старое платье, до которого мне еще расти и расти. Я утираю глаза изъеденными молью манжетами и борюсь с ураганом мыслей.
– Можно ей написать? – спросила я у мамы, когда прошло несколько месяцев, а Лючия не вернулась.
На моих листах теперь не остается пятен от левой руки.
– Запретить писать я не могу, – неохотно ответила она.
Мама умеет писать по-тоскански и немного знает латынь, читает, как любая монахиня. Училась у прабабушки, которая, по слухам, посещала больницы и монастыри и давала уроки девочкам, брошенным родителями, потому что те хотели сыновей.
Папа пренебрежительно относится ко всему, что не приносит денег.
– Чтение – пустая трата времени. Все хранится здесь. – Он стучит согнутым пальцем по виску. – Все, что мне нужно знать, я держу в голове. Все, что хочу кому-то сказать, говорю в лицо.
И никогда не признается,