людей, которые приметы его помнят, а ты бы, мать, словечко шепнула боярину Борису-то Иванычу, уж боярин сыщет через Квашнина Ивана Петровича, тот в Земском сидит… Коли заводчик тута, а сыщут его, то честь-то тебе какая будет! Первая проведала! Сам бы царь-государь тебя за твое дело возвеличил.
– Ты, мамка, мекаешь, что для поклепов людей на Москве мало? Думаешь, что меня там недостает? Говоришь – тот, что в солейном был атаман?
– Тот, моя королевна, тот!
– Вы, девки, подите к себе! Играть сегодня не станем.
Девки ушли. Боярыня сама заперла за ними дверь в светлицу, вернулась, села на скамью к ногам мамки, опустила голову.
– Голову вешаешь, и очи мутны, уж не сглазил ли тебя кто, моя Ильинишна, скажи-ко?
– Пустое это, не верю я в призор, мамка!
– Призор-от пустое? Нет, голубушка. Худой глаз – спаси бог.
– Не любит меня никто, мамка! Душно, скушно в терему… на волю бы куда… Хоть с каликами подти?
– Да ты с чего это, моя королевна? Что ты, Ильинишна, мать? Да нешто мало тебе любови, ласки от боярина Бориса-то?
– Горючее у меня сердце, мамка, как смола на огне.. Сжигает меня мое сердце, а стар ведь он, муж…
– Ты сгоряча, дитятко, не скажи ему такого – спаси бог! Любит он тебя, собой не дорожит – во как любит! И я тебя люблю… с малых лет люблю… Царицу-то Марью мене люблю я… Ты мной пестована, байкана, – ой, ты! Я за тебя хоть седин помереть готова.
– Живи, мамка! Пошто тебе за меня помирать… А вот скажу, – боярыня подняла голову, – говоришь: «Взведи поклеп на казака, что в соленном бунте был». А мне вот его охота видеть здесь, у себя в светлице, спросить обо всем самого…
– Да ты сотвори, боярыня, Исусову молитву, – змия-аспида зреть своим глазом хошь! Как он убьет тебя? Ведь он ведомой душегуб, ежели он тот отаман солейной, станишник, шарпальник… огонь заразительной, болесть лютая – трясуха его бей!
– Чуй, мамка! Кабы не тот казак, меня бы тогда убили: он не дал… не убили бы, спалили терем… Я же была недвижима… Теперь мне памятны его слова: «Спи – не тронут, не спалят!» Больна я была, но парчу, каменья дорогие и лица видела ясно, яснее, чем ныне вижу… Глаза его помню – страшные глаза…
– Как же ему, боярыня Ильинишна, тебя было не сохранить? Такое затеял, грабежник! Еще бы – рухло боярское расхитили, да еще бы и тебя, хворую, кончили…
– Кто грабит, мамка, тот не думает и не боится, – в толпе грабителей одного виноватого нет: вся толпа виновата и не виновата… как хошь – суди…
Боярыня снова уронила голову на грудь. Старухе показалось, что она плачет.
– Ой, что ты, Ильинишна? Уж не привести ли тебе колдовку Татьянку? Может, наговор какой? Вот уж истинно, что и золото тускнеет и жемчуг бусеет порой.
– Хочу глянуть на него! Может быть, расскажет мне такое, что я развеселюсь, успокоюсь. Ведь он – не мы! Он вольный – в горах, в море бывал, в степи без конца-края… горы выше облаков! Море – океан неведомый – степь –