этой жизни!»
– Оно, может, и не дадено, но в ум беру, – негромко сказал он. – Я к тебе, Граня, всегда уважение имел… Однако я за тобой в дом пойду. Мне закон сполнять надо. За лося я с Митрия на полную катушку спрошу. Ты сердца на меня не держи, Граня, если все начнут лосей бить, пропала тайга!
Облака плыли на север, к холодному морю; солнце, прильнув к позолотевшим кедрачам, растопыривало лучи, как жук-плавунец растопыривает на воде ноги.
Ясность и приглушенность были вокруг, ясность и чистота…
На столе лежала лосиная кость, помаргивала от неравномерной работы движка электрическая лампочка под потолком, глядел со стены портрет Гагарина, вырезанный из «Огонька». Над головой Анискина висел низкий потолок огромной горницы пальцевского дома, и стояла за его спиной пугающая большая русская печь с широкими полатями по краям.
Минут десять уже сидел участковый Анискин на кедровой табуретке, много слов уже сказал Дмитрию Пальцеву, много дум передумал, так как разговор был медленный, мужской, сибирский, при котором два-три слова сказал – помолчи, закуривай. И Анискин молча глядел на Дмитрия, сидящего с ногами на кедровой лавке, косился на кровать, где стонала больная головой Аграфена, и слушал, как на улице сладко поет гармонь, визжат девки, а берегом реки, стрекоча, возвращается с полей трактор. А поверх всего этого из репродуктора выплывал сладкий, нечеловеческий голос: «Куда, куда вы удалились?»
– Вот так, вот так, вот так, Митрий, – раздумчиво сказал Анискин. – Теперь вопрос такой: если что случится с Полканом, это значит – ты его прибил, Митрий! Полкан – пес ничейный, деревенский, и тебя за него весь народ проклянет, если что случится. Тебя ведь, Митрий, в деревне шибко не любят, ты враг деревне…
Пела гармонь, лился сахарный голос, визжали девки. Пошевельнулся на лавке Дмитрий Пальцев, и увиделось, что у него двигаются большие хрящеватые уши. Он молчал, и не было разницы в голове и теле Дмитрия – жили они в полном согласии. Холодная, лютая и тупая, стекала с его библейского лица на звериное тело ненависть. Туго сжат, как зверь перед прыжком, был Дмитрий Пальцев и только тем хранил себя, что прижимал руками ноги к груди.
– Вот так, Митрий…
Эх, как сладко пел голос! «Куда, куда вы удалились?» Анискин прислушивался, Дмитрий прислушивался, болея головой, силилась подняться с подушки Аграфена. «Куда, куда, куда вы удалились?» «А хрен их знает, куда они удалились за годы, что с ним сталось, когда каждый день в прошлом, как маленький тонюсенький ломоток. Сверкнет солнечным лучом, повеет дождиком, захолонет грудь разбойной ночью или черкнет по сердцу острым запахом черемухи…» «Куда, куда, куда вы удалились?»
– Эхма, Митрий! Никого, почитай, из тех не осталось, кто эту деревню зачинал. Кои померли, кои голову нa войне сложили, кои в город подались. Ты ведь старше меня на три года, а седого волоса в твоей голове нет, сердце в тебе от холода не сжиматся, рука и нога у тебя молодые… На фронт ты не пошел, в войну картошку от пуза трескал, опять же зверя бил и рыбу неводил. Ну, кака у тебя с этого