воскресный – шли в хороших пиджаках парни; поплевывая шелухой кедровых орехов, шатались девки; ходил по берегу реки для прогулки директор восьмилетней школы – руки за спиной, очки на кончике носа, изо всех карманов торчат газеты.
От прохладного ветерка и воскресенья сам собой сделался довольным Анискин; пройдя немного, он посидел задумчиво на лавке старика Трифонова, отдыхая, подумал о том о сем, потом посмотрел, как плывут в небе сизые паутинки, как дружелюбно синеет река на горизонте, как прозрачна и светла в ней вода, и вдруг ему стало жалко себя. Откуда это пришло, понять было нельзя, но при виде седых волос из распахнутой рубахи, живота, толстых ног он подумал: «Ах ты мать честная, разэдакая!» Томясь, Анискин поднялся, помычал и пошел дальше – куда, не поймешь, зачем, не поймешь! Шалавый был он какой-то, но когда прошагал еще метров триста, то понял, куда вели его ноги, – к дому Панки Волошиной. «Ах, – обрадовался Анискин, – все дело! Во-первых, гонит самогонку, во-вторых, учиняет драки, в-третьих…»
– Панка! – с улицы позвал Анискин. – А ну выдь на час!
Он ждал, что Панка появится на крыльце, но блажная баба высунулась в окно, да так далеко, долговязая, что чуть не вывалилась. На ней сидела уже другая кофта; левый глаз она перевязала чистеньким бинтиком, а волосы кандибобером замотала вокруг головы. Увидев Анискина, она радостно замахала руками:
– Заходи, Федор Иванович, я сама выйти не могу, у меня пол недомыт.
– Нет, ты выдь на двор!
– Тогда погодите, Федор Иванович!
Анискин сел на крылечко, прислонился спиной к балясине. Черт знает, как было хорошо на Панкином дворе! Шарик, что о трех ногах, опять примостился возле Анискина, куры клохтали, приблудный поросенок от жары лежал трупом в лопухах. Двор Панка подмела, травка была свежей, чистой, а из сеней пахло завлекательно: пережаренным зерном. «Ох, штрафану я ее!» – подумал Анискин, зная, зачем бабы пережаривают зерно – от него брага на цвет делалась темной, а вкусом походила на городское пиво. «Ох, штрафану!» – решил он.
Панка не выходила: гремела в доме тазами и ведрами, шебаршила тряпкой по полу, топотала босыми ногами. По звукам слышалось, что работает бабенка отчаянно. Потом в доме тихо сделалось, приглушенно, как в яме для картошки, но она опять не выходила. «Вот штрафану!» – подумал Анискин. И еще минут пять прошло – она опять не выходила. Тогда Анискин жестоко засопел, злой, как кабан, повалил скрипящими половицами в дом. Это сроду такого не бывало, что на его зов не отзывались…
– Панка!
Бабу словно помелом смахнуло. Анискин без стука заглянул в маленькую горенку – нету ее; раздвинул рукой ситцевую занавеску в кухню – опять нету! Это по милицейскому разумению Анискина должно было означать два случая – или в окно сиганула, или от страху затаилась в подполье.
– Ну, Панка…
– Я тут, Федор Иванович…
Держа обеими руками четвертную бутыль, глядя на нее с опаской живым глазом, Панка медленно выползала из глубокого подполья.
– Кваску для вас достала, Федор Иванович! Ведь знаю, как ты уморился с этим Венькой-шалопутом…