столько из истории, сколько из советского коллективного воображаемого. К травелогам вполне относится и та интеллектуальная процедура, аллегорией которой становится эта новелла:
«Пройти боковым Гитлером – способность […] проходить касательным или капиллярным способом там и туда, где и куда самой основной сущности, благодаря ее мощи, практически путь заказан (термин конца 80-х годов)».
Путешествие – это, в приговской логике, тоже попытка проникнуть «касательным или капиллярным способом» в чужой язык, в другую жизнь, в иную культурную вселенную. Попытка, впрочем, чаще всего проваливающаяся.
Вот так вот вторгнешься в чужую жизнь. Вроде бы все похоже. Все как у людей. Ан нет. Не все. Приглядишься и обнаружишь многое человекоподобное. Конечно, если за отсчет антропологического принимать тебя самого и твои способы апроприации действительности. Вот, вот! На этой границе и происходит самое интересное и впечатляющее, правда, порою столь тонкое, неприметное, почти исчезающее из поля внимания, что ухватить его можно только пристальным заинтересованным взглядом, что, по сути, уже и есть приятие его как своего. Во всяком случае, причастным к своему,—
восклицает Пригов в предуведомлении к циклу «Американская обыденность» (2004). Воспитанное русской и особенно советской культурной инерцией отождествление «я» и «народа» (о чем у нас шла речь выше) не оставляет возможностей выхода за пределы «своего», понимаемого как универсальное («отсчет антропологического»), тем самым обрекая субъекта на самодовольство и культурную изоляцию.
Но все-таки возможно формирование некоторого пограничья – «столь тонкого, неприметного, почти исчезающего из поля внимания», – где замкнутость на себе и своем дает сбои. Пограничье и возникает за счет «капиллярного» проникновения. Именно об этом приговская «Только моя Япония».
Ученый-японист и литературный критик Александр Чанцев отмечал, подобно тому как ранний Сорокин
деконструировал советский миф, так Пригов [в этой книге] деконструирует японский миф русской литературы, расправляется со сложившимися на протяжении двух веков (от И. Гончарова – через Б. Пильняка – до В. Овчинникова) каноном восторженно-идеализированного описания Японии… Такой жест деконструкции ценен не только сам по себе, но и тем, что был действительно первым среди отечественных произведений о Японии1.
Чанцев добавляет:
«Избавление от ненужного априорного пиетета перед японской культурой у Пригова сродни своеобразной расчистке места или, точнее, “выключению” хора восторженных голосов. Недаром одной из главных тем в книге становится тишина – то есть потенциальная возможность новых голосов2».
Правда, по наблюдению критика, эффект от этой расчистки в постсоветской культуре оказался скорее негативным – приговская деконструкция русских представлений о Японии не привела к большему пониманию японских представлений о своей