будущее. Во всяком случае, уже по этим разговорам среди несомненно более выдающихся и сравнительно еще молодых бюрократов можно было заключить, что Витте человек недюжинный и сразу становится центральной фигурой там, где он появляется. <…>
По своей наружности С. Ю. никакого особенного впечатления не производил, а если и производил, то скорее отрицательное. Это был тогда человек лет под сорок, высокого роста, тогда еще худой, очень некрасивый, с неправильным и неприятным профилем вследствие как бы запавшего носа (потом на всех портретах этот нос подправляли) и умными, хитрыми, скорее добрыми, часто усталыми и тогда «рыбьими» глазами. Его фигура была какая-то неуклюжая, непропорциональная, грубая, «медвежья», как бы срубленная топором, напоминавшая собой старые фигуры человека физического труда и не интеллигента. Светское воспитание в нем совершенно отсутствовало. Одевался он небрежно, неумело, по-провинциальному. В глаза бросались его громадные ноги, обутые в сапоги, как у американского угольщика; длинные руки, как у приматов, с длинными, некрасивыми червеобразными пальцами, всегда желтыми от табачного дыма, с коротко остриженными, как бы обгрызенными ногтями. В общем, это была фигура типичного плебея, хотя он и происходил из интеллигентной дворянской семьи. Он производил впечатление интеллигентного рабочего или управляющего большим заводом или фабрикой, вышедшего из среды рабочих, но никак не петербургского бюрократа. Говорил он с несколько южным акцентом, резко, коротко, но образно, и тогда в нем чувствовался сразу человек большого ума, очень сильной воли, большой энергии, железной работоспособности, но властный, очень самоуверенный и, в сущности, деспот. Во всем его облике чувствовался тип американца, человека самобытного, самородка, selfmademan, человека, выбившегося своим трудом и своими талантами. Вероятно, он так быстро приобрел себе потом такую популярность в Америке, когда он там заключал Портсмутский договор, поэтому же и он сам говорил потом с таким увлечением о своих впечатлениях в Америке, все потому же он так и «шокировал» петербургские «сферы» и элегантных придворных. Языки С. Ю. знал плохо, по крайней мере по-французски он говорил очень плохо, но этим не стеснялся, особенно когда стал большим сановником, – ему было важно, чтобы его понимали, до формы же ему было все равно. Недаром же рассказывали, что за каким-то дипломатическим обедом он вызвал у многих невольную улыбку, когда в горячем споре на французском языке он многократно и громко говорил о Японии, называл ее «le Japonie»[99]. По-немецки он, кажется, совсем не говорил, хотя и носил немецкую фамилию, а английский, сколько я знаю, даже не понимал.
Как умный человек, С. Ю. сознавал дефекты в своем воспитании и сначала старался их корректировать, но это удавалось ему плохо, и потом, став твердо на ноги, он махнул на это рукой.
Очень наблюдательная дама, у которой мы в эту зиму оба обедали, говоря мне о своих впечатлениях касательно С. Ю., передала мне одно наблюдение, которое они сделали и которое было очень