х, будто стадо диких лошадей ворвалось с улицы, потом с треском распахнулась дверь, и на пороге – Григорий, бледный-бледный, с наганом в руке. «Вот он, вот он! – закричал Григорий. – Хватайте его!» И Ивана схватили. Петр Житов (так и заверещал немазаный протез), Федор Капитонович, Михаил Пряслин… А она, жена родная, не то чтобы кинуться на защиту мужа – слова выговорить не могла…
– Ну и приснится же такое, господи! – Анфиса перевела дух и первым делом заглянула в кроватку сына: у Родьки прорезывались зубы, и он уже который день был в жару.
В мутном утреннем свете – в окна барабанил дождь – она увидела долгожданную улыбку на лице спящего сына, услыхала его ровное дыхание, и блаженная материнская радость залила ее сердце.
Но радость эта продолжалась недолго, считанные секунды, а потом ее снова сдавила тоска, страх за мужа.
Ивана вызвали в райком на совещание три дня назад, и вот – небывалое дело – не то что его самого, весточки никакой нет. Она все передумала за это время: заболел, уехал в показательный колхоз (есть такой возле райцентра, возят туда председателей), укатил на рыбалку с Подрезовым (второй год у Ивана какая-то непонятная дружба с первым секретарем райкома)… Но сейчас на все это она поставила крест. Сейчас, после того как ей приснился этот страшный сон, она была уверена: с Григорием поцапался Иван.
– О, господи, господи, – расплакалась вдруг Анфиса, – да кончится ли это когда-нибудь?
Шестой год она живет с Иваном, Родька скоро на ноги встанет, а она все еще Минина и Родька Минин…
Она еще как-то понимала Григория, когда тот отказывал ей в разводе попервости, – где сразу обуздаешь свое самолюбие? Но теперь-то, теперь-то чего вставать на дыбы?
И вот они с Иваном порешили: еще раз по-хорошему поговорить с Григорием, а ежели он и на этот раз заупрямится, подать в суд. И пускай Григорий срамит ее на весь район, пускай на всех перекрестках чешут языками.
Покормив проснувшегося сына, Анфиса встала, затопила печь и, посмотрев на часы, дала себе слово: ежели Ивана не будет до двух часов, она позвонит в райком.
Стук копыт под окошками раздался в третьем часу (у нее не хватило духу позвонить в райком), и Анфиса, не помня себя, выскочила на улицу – босиком, без платка, как молодка.
Мимо проходила старая Терентьевна – подивилась такой горячности. Но Анфиса и не думала обуздывать себя. Она так истомилась да исстрадалась за эти дни – обеими руками обняла, обвила мужа.
– С ума сошла! Грудницу схватить захотела? – заорал Иван и даже оттолкнул ее: стужей, осенней сыростью несло от его намокшего, колом стоявшего дождевика. И эта забота, эта любовь, выраженная чисто по-мужицки, откровенно, дороже всякой ласки была для Анфисы.
Прикрывая руками полуголую грудь, она одним махом взлетела на крыльцо.
– Родька, Родька! Папа приехал!
Она быстро вынесла в сени деревянное корыто и короб с настиранным бельем, подтерла вехтем пол (первое это дело – порядок в избе), собрала на стол, а потом и сама заглянула в зеркало – нельзя ей растрепой, хватит с нее и того, что Родька высушил.
Иван вошел в избу в одних – шерстяных – носках, без дождевика, даже ватник в сенях снял. Но от него все еще несло холодом, и он, прежде чем подойти к кроватке сына, растер руки, размял плечи.
– Ну, как он без меня? Не получше?
– Получше, получше. Только вот заснул – все жил, отца дожидался. Зуб хотел показать. Хорошая кусачка выросла. Матерь давеча за грудь цапнул – я едва не взревела.
– Постой-ко, у меня ведь что-то для него есть. – Лукашин на носках вышел в сени и, к великому удивлению Анфисы, вернулся оттуда с шаркунком – маленькой берестяной игрушкой в виде кубика с камешком внутри.
– На, господи, – развела она руками, – люди с пожни привозят шаркунки, а ты с района? – И пошутила: – На совещаниях, что ли, нынче игрушки делают?
– Почему на совещаниях? Я тоже на пожне был. Всю Синельгу объехал. От устья до вершины.
Теперь ей понятно стало, отчего Иван весь в колючей щетине и раскусан комарами.
– Представляешь, с полубуханкой на Синельгу? – начал рассказывать он, присаживаясь к столу. – Два с лишним дня на таком пайке.
Анфиса не выказала ни удивления, ни сочувствия. Она не любила этих мальчишеских выходок мужа. Его ждут-ждут дома, убиваются, места себе не находят, а он, на-ко, ехал-ехал, да пришла в голову Синельга – и поскакал. Как будто сквозь землю провалится эта самая Синельга, ежели туда на день позже выехать.
– Нельзя, – неохотно буркнул Иван, перехватив ее сердитый взгляд. – Подрезов на всех страху нагнал. Установка такая – заприходовать все частные сена.
– Колхозников? – выдохнула Анфиса.
Лукашин ничего не ответил. Он ел. Ел жадно, с ужасающей прожорливостью. Тарелку грибного супа, полнехонькую, вровень с краями, выхлебал, крынку пшенной каши, какую они и вдвоем не съедают, опорожнил, молока холодного, с надворья, литровую банку выпил, и все мало – кусок житника[1] отвернул.
– Да,