красавцем, то все ж никак не мог отрицать изящество моей тонкой и стройной талии, складность широких плеч, и соразмерно небольшие руки и ноги при высоком росте. Помимо же этого, многие из моих бывших дам сильно отзывались об гладкости кожи на лице, голубых глазах, греческом носе и умении носить бабочку с фраком.
Но вернемся к настоящим событиям. Итак, Марышка влюбилась в меня еще в тот же самый вечер, и, после того как этот вечер окончился, мой дядюшка не замедлил позвать меня к себе в кабинет и произнести вот такую речь:
– Друг ты мой, как собственного сына я полюбил тебя и всю нашу совместную жизнь стремился дать тебе всех благ и вывести на путь благоденствия и праведной жизни. Что, скажи мне, что может быть хуже того, что человек, опираясь на земное свое происхождение и живя в добротном достатке, стремясь возвести свой род и потомство, наконец презирает Божий дар и сам, сам вгоняет себя в пучину мрака и бессилия? От чего же ты не хочешь смириться со своей непорочною частью, со своим наконец призванием? Ведь имея и кров, и твердую почву, ты теперь же есть и сам творец своего счастья и, несмотря на все это, решаешься оставить чудное поприще и жить повесою и растяпой, мотая и повесничая как подлый плут, не считаясь со своей древней дворянскою кровью. Я очень стыжусь что ты даже подумать решился об том, но каков же будет мой стыд, когда ты свершишь надуманное. Бога буду молить чтобы ты одумался и завтра же явился к Сергею Антоновичу для откровеннейшей и нежной беседы с этим человеком; на Матерь Божью буду я уповать, чтобы она дала тебе благоразумия и сил посвататься к его дочери, дабы перед смертью я обрел покой и великое счастье.
А надо признаться, что я никак не мог ожидать от моего дядюшки такой откровенной беседы, которая, впрочем, очень раздосадовала меня. И в самом деле, он уже давно был немощен и стар и собирался в скорейшем времени почить на своем одре. Я же тем временем собирался спустить все его имение и перебраться в Петербург, в столицу России и центр мира, который уже давно и сладко манил меня в свои объятия.
Однако ж, и самый Поварихин не замедлил послать за мною нарочного еще даже в самое утро, дабы переговорить со мною на счет сватовства, но вопреки всем моим ожиданиям и увещеваниям моего дядюшки в том, что это будет откровеннейшая и нежная беседа, случилась беседа иного характера. Он был чопорен и хмур в то самое утро и, лишь только я появился в дверях, начал дерзко и властно:
– Ну вот послушай, Вандрейч, (так он называл меня; зовут же меня полностью Иван Андреевич Семечкин), глупая и твердолобая голова твоя непробиваемая может изъять хоть каплю, хоть самую малую часть, хоть бы крупицу пользы из того, что я тебе предлагаю? Все прелести и выгоду того, что сам Бог преподносит тебе? Ужели настало время, когда наш юный брат сам спешит себе же слыть коварным врагом? Ну вот что, братец, чураешься ли ты меня иль дочери моей, а только знай, что я пошел на это не затем, что я сам хочу, а лишь потому, что того хотел многочтимый мною Федор Николаевич, или ты думал