– он остался где был. – Это мой старший сын Мишель. – Тот встрепенулся, услыхав свое имя, и улыбнулся широко – во рту полупережеванный хлеб. – Это мой младший сын и наследник рода Фредерик де Солари. – Этот опустил глаза, опасаясь смотреть на священника. – Моя падчерица, Мари-Маргарита де Солари. – И взгляд отца де Шато остановился на мне.
Мы посмотрели друг на друга пару мгновений и отвернулись. Ничего интересного. Ничего опасного. Ничего, что стоило бы принять во внимание.
Мне хочется так думать.
Мачеха между тем назвала месье Антуана и мадемуазель Эжери, и пустое место за столом приняло в себя новичка. Он сел напротив меня, на уже два месяца пустовавший стул.
– Я рад познакомиться с вами, – проговорил отец де Шато; я же взялась за ложку и окунула ее в остывшую кашу. – Поблагодарим же Господа за то, что мы собрались сегодня за этим столом. – И брызнул нам в лица четкой, размеренной латынью: – Benedic, Domine, nos et haec tua dona quae de tua largitate sumus sumpturi. Per Christum Dominum nostrum. Amen[2].
Пришлось оставить ложку, сложить ладонь к ладони и, уставившись в кашу, повторять за ним, выхватывая из ровного потока отдельные слова: faciat nos, ante cenam, Rex aeternae gloriae. Словно гладкие камни, падающие в ладонь. Ненавижу латынь.
Выдохнув над кашей и хлебом короткое благочестивое amen, мы снова взялись за ложки.
Я ела и украдкой рассматривала руки священника – выше смотреть не хотелось. Просто замечательные были у него руки, простые и честные, не то что надушенные ладошки наших дворян. Подушечки пальцев загрубевшие, костяшки сбитые, на тыльной стороне левой ладони – бугристый шрам. Хорошо могу представить, как он этими руками держит тяпку, чтобы вскопать грядку в огородике при церкви; пропускает между пальцами душное золотое зерно, нюхает, от зерна поднимается пыльный и вкусный запах; как пальцы перебирают бобы, хватаются за топор и пилу, сжимают поводья. Сельские священники – удивительный народ. В Париже его смуглая кожа и чеканный шаг не снищут популярности. Нынче в моде бледность, надушенные платки и завивка у лучших брадобреев.
Над столом висело настороженное молчание, пока Мишель не спросил – а он редко это делает:
– Папа?
– Отец в отъезде, Мишель, – сурово сказала мачеха. Ребенок нахмурился, стараясь понять, что ему сказали, – он очень старательный, наш Мишель. Не получилось. Тогда он повторил:
– Папа!
– Мишель, он уехал далеко, – я не люблю, когда мачеха дразнит его, отвечая, как взрослому и умному, – он таким никогда не станет, ему и так тяжело жить в своем особом мире, если остальные не снисходят. Никому из нас не дано ни понять, ни объять мир Мишеля. Мы имеем шанс лишь заглянуть туда одним глазком.
Я улыбнулась и пятерней изобразила на столешнице скачущую лошадь:
– Поехал верхом. Ты же помнишь, какая у папы лошадь.
К лошадям Мишель питает нескончаемую любовь.
– Бе! – сказал он. Это значит – белая.
– Да, папа уехал на своей белой лошади. Ты помнишь, как ее зовут?
– И!
– Искра, правильно! – Я отломила