в своей тарелке.
Бруно хотел мне кое-что показать, поэтому мы оставили их пить вино и пошли прогуляться. Я внимательно разглядывал выгон, о котором он столько рассказывал. Во всем чувствовалось старинное благородство – в сухой кладке стен, в огромных, положенных в углах зданий камнях, в обструганных вручную балках крыш, – так же, как ощущалась и сегодняшняя нищета – на всем словно лежал слой пыли и грязи. В самом длинном здании находился хлев, там кружили мухи, пол от самого входа покрывала корка навоза. Во втором доме, где разбитые окна кое-как заткнули тряпьем, а крышу залатали листами металла, проживал Луиджи Гульельмина с наследниками. В третьем устроили сыроварню: Бруно привел меня сюда, а не в свою комнату. В Гране он тоже не приглашал меня домой.
Он сказал:
– Учусь варить тому.
– Это как?
– Пошли, покажу!
Сыроварня меня поразила. Здесь, в единственном по-настоящему чистом месте на всем выгоне, царили прохлада и полутьма. Толстые полки из лиственницы недавно вымыли, на них лежали круги томы с мокрой от рассола коркой. Блестящие, круглые, аккуратно разложенные – казалось, сыр привезли на выставку.
– Это все ты сделал? – спросил я.
– Да нет. Мне пока только разрешают его переворачивать. Красиво, правда?
– Зачем его переворачивать?
– Раз в неделю я переворачиваю его на другую сторону и посыпаю солью. Потом все мою и навожу порядок.
– Красиво, – согласился я.
Снаружи валялись пластиковые пакеты, подгнившие дрова, стояла печка, которую сделали из бочки из-под дизельного топлива, и ванна, приспособленная под поилку, на земле виднелись картофельные очистки и обглоданные собаками кости. Во всем чувствовалась не столько неряшливость, сколько небрежение к вещам: с вещами обращались кое-как, все постепенно разваливалось – то же самое я ощущал в Гране. Словно судьба этих мест была предрешена, поддерживать порядок казалось бессмысленной тратой сил.
Отец и дядя Бруно уже допивали второй стакан, мы застали их в разгар спора об экономике горных выгонов. Разумеется, начал его отец, которого всегда интересовало, как здесь устроена жизнь: сколько у них голов скота, сколько гектаров пастбищ, каков дневной удой, сколько производят сыра. Луиджи Гульельмина был рад поговорить с толковым человеком и вслух называл цифры, чтобы доказать, что при нынешних ценах и бессмысленных правилах, которые навязали животноводам, его работа не имеет ни малейшего смысла, он не бросает ее только потому, что любит.
Он сказал:
– Вот умру я, и лет через десять здесь опять будет лес. Тогда они обрадуются.
– Детям ваше ремесло не нравится? – поинтересовался отец.
– Да как сказать. Им не нравится спину ломать.
Меня поразило не столько то, как он говорит, сколько его пророчество. Я никогда не задумывался, что пастбище когда-то было лесом и что здесь снова может вырасти лес. Я глядел на коров, которые разбрелись по лугу, и пытался представить, как сначала появится кустарник,