наружу.
Ермаков вдруг вспомнил самого себя в госпитале, когда врач кричал ему в лицо, вырывая его из цепких лап смерти, кричал «Борись!», «Живи!», но ему было уже все равно. Душа, опустошенная войной, отказывалась и жить, и бороться. Разом умерли все чувства и эмоции. Только лучиком надежды теплилась мысль о жене и сыне, о возвращении домой, возвращении с войны.
Именно это и спасло его тогда, воскресило и дало силы для борьбы не столько с ранами, сколько с самим собой.
– А ты, батенька, жидковат оказался, – он разглядывал лицо Арчегова в зеркале, пытаясь если не заглянуть в душу, то хотя бы понять, – раз не захотел бороться до конца! Или просто не смог?
Константин понимал его боль, понимал до самой последней капельки, ведь он сам прошел через это. Для обычного человека крушением мира было бы предательство близкого человека: измена жены, к которой он, как Одиссей, шел через все свои скитания, а, вернувшись в родной дом, ведомый лучиком маяка, которым все эти годы была его любовь, в одночасье потерял все.
Гораздо страшнее было предательство со стороны Родины, которой он честно служил все эти годы. Еще в детстве он запомнил оброненную вскользь матерью фразу: «Жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда».
С этим лейтмотивом, только перефразированным в отношении себя самого, что солдат найдет себе другую, а мать и Родина одна, он и шел по жизни. Вот и Арчегов, выходит, потерял, как и он сам в свое время, свои тылы.
– А ведь красивая, зараза! – Ермаков старался в тусклом свете лампы разглядеть черты лица девушки на фотографии. – Не зря же говорят, что красивая жена – чужая жена.
Положив фотографию обратно в портмоне, он закурил:
– И все-таки порядочная ты сволочь, господин ротмистр! Тебя баба шесть лет назад бортанула, а ты до сих под сопли размазываешь! Тебе бы мою Ленку с ее претензиями на обеспеченную жизнь! Тебе, в отличие от меня, Родина в морду не плюнула, ты сам от нее отвернулся. Плюнул на нее, когда надо было зубами рвать, кровь всю до последней капли выцедить за нее! – он со злостью сжал в кулаках попавшиеся под руку бумаги.
Очень захотелось со всей силы, наотмашь, заколотить по столу, по стенам, выплескивая всю ярость и отчаяние. Словно все копившиеся до поры до времени как у него, так и у Арчегова чувства прорвали и его тщательно выстроенный волевой заслон, и стену безволия и безразличия его визави.
Ермаков тяжело опустился на топчан, с силой сжал виски и зажмурился. Перед глазами поплыли яркие пятна, в голове завертелись, закружились в давешнем безумном водовороте звуки и образы. Внезапный яркий свет превратил время в мгновение, пронзительное нечто наполнило собой все пространство, заглушая растворяющийся где-то вдалеке тягучий стон бубна…
Он не знал, сколько прошло времени: минута, полчаса, может быть, больше. Сначала сделал вздох, потом еще один, сглотнул липкую горькую слюну, кашлянул. Открыл глаза: то же полутемное купе, шкаф, заледенелое окно и шашка с револьвером на стене.
– Наверное,