Абрамец уже не лежит на лавке, а сидит с вытаращенными глазами, вцепившись в собственное горло, синюшная с лица, – и не поймешь, живая она или мертвая!
Если живая, почему глаза выпучены, будто у удавленницы, а сама сидит окаменело? А если мертвая, то кто же посадил – и почему она не падает?!
– Рая, табуретку подержи, а то качается! – раздался вдруг сдавленный голос, и Раиса, обернувшись, увидела, что Ромка стоит на цыпочках на колченогом табурете, который воздвигнут на стол и ходит ходуном. Балансирует на нем Ромка и пытается вытащить какую-то толстую щепу, застрявшую между бревнами под самым потолком. Раиса ее почему-то никогда не замечала раньше, эту щепу.
– Что ты, Ромочка? – робко спросила она, косясь на неподвижную бабку Абрамец, у которой, чудилось, все больше синело лицо и глаза лезли, лезли из орбит. – Зачем тебе это?
– Надо! – пропыхтел Ромка, еле удерживая равновесие. – Держи табурет, сказано!
– Давай я сделаю, – робко предложила Раиса, однако Ромка взвизгнул яростно:
– Я должен сам!
Раиса покорно подошла к столу, взялась за табурет – и прямо перед ее глазами оказались Ромкины ноги в грубых вязаных черных носках.
«Что это за носки у него? – удивилась Раиса. – Откуда взялись? С утра в других был…»
– Есть! – вдруг радостно закричал Ромка. – Бабине, лети в могилку, да когда позову – являйся на помощь, да по своей воле гуляй калмазарьсе[11]!
И снова шумнуло, свистнуло, грохнуло, что-то мутное пронеслось мимо Раисы, взвилось под потолок и исчезло в малой дырке – той самой, которую открыл Ромка, вытащив из бревен щепу.
Раиса в ужасе оглянулась – и обнаружила, что бабка Абрамец лежит себе на лавке: уже не синюшная, а просто бледная, с закрытыми глазами, и со сложенными на груди руками – и босыми ногами.
Босыми!
Это ее черные носки были надеты на Ромкины ноги. А черный камень – Сырьжакенже, ведьмин коготь – болтался теперь на его шее.
Нижний Новгород, наши дни
Они не виделись… сколько уже? Лет десять? Ну да, около того. Честно говоря, встреть Женя бывшего мужа в уличной толпе, прошла бы мимо, не узнав. Может, так и случалось не раз: и проходила, и не узнавала. Но сейчас Михаил стоял в освещенном холле, словно давая рассмотреть себя как следует, и после минутного замешательства Женя узнала эти светло-карие глаза (когда-то она влюбленно называла их янтарными), и эту неизменную щетину на щеках – теперь, правда, не рыжеватую, а сильно присыпанную сединой, будто солью, и волосы – тоже рыжевато-седые, всегда очень коротко стриженные, а теперь висевшие неопрятными прядями.
Преодолев первый порыв – отвернуться и уйти, – приглядевшись, Женя обнаружила, что вид у Михаила не просто неопрятный, а откровенно замурзанный. Назвать его симпатичным могла лишь такая дура, как администраторша Любаша Пашутина, которая настолько истосковалась в своем затянувшемся положении старой девы, что ей всякий мужик казался симпатичным, особенно если улыбался ей так очаровательно, как