Александр Гутин

Я не умею плакать


Скачать книгу

остатки краковской из рук Гриши Перцмана и крикнула в коридор коммуналки:

      – Зина! Зина, иди сюда! Тут Гриша купил краковскую, но мы больше не хотим! У нас от ней несварение желудка! У нас от ней колики и понос! Зина, так ты берешь колбасу, или мне выбросить?

      – Как это выбросить? – в дверь заглянула соседка Зина Хаскина. – Кто же выбрасывает новую колбасу? Я не знаю, есть ли у вас родственник, который Ротшильд, но вы таки зажрались! Выкинуть колбасу! Да как у вас рот за такое повернуться может, чтоб сказать!

      Зина Хаскина забрала колбасу и вышла.

      – Элла, – после паузы прошептал Гриша Перцман.

      – Что еще? Ты решил меня окончательно доконать?

      – Меня теперь не посадят?

      – К сожалению, нет.

      – Ты жестокая женщина, Элла, ты жестокая женщина.

      Бруки

      Давид Израилевич был портным. Не простым портным, а брючным. Брюки он называл исключительно бруками.

      – Видишь ли, деточка, бруки – это совершенно не то, что вы думаете. Вы же, чтоб мне были здоровы, думаете, что то, что вы натягиваете на свой тухес, не имеет никакого значения, главное, чтобы этот самый тухес не был виден, можно подумать, кому-то до него есть дело. На самом деле бруки скажет о вас и о вашем тухесе, который вы так стараетесь скрыть, намного больше, чем вы думаете. Бруки – это искусство. Вы, конечно, можете спорить со старым Давидом, кричать, что я говорю за сущую ерунду, но я буду смеяться вам в лицо, что бы вы себе там ни думали!

      – Давид Израилевич, а пиджак? Пиджак разве не имеет значения?

      – Имеет, деточка. Пинжак имеет огромное значение. Но бруки имеют этого значения гораздо больше! Вы же знаете нашего секретаря парткома Афонькина? Когда он пришел ко мне в штанах фабрики «Большевичка», а это были именно штаны, а не бруки, потому что то, что на нем было надето, имело право называться только штанами, я думал, что это не секретарь парткома, а какой-то запивший биндюжник! Я дико извиняюсь, но если бы на мне были такие штаны, я бы умер и никогда бы больше не ожил. А этот гоцн-поцн был жив и даже немножечко доволен. Так вот, деточка, я сшил ему бруки. Это были не бруки, а песня о буревестнике! Вы бы видели этот гульфик! Такой гульфик не носит даже английский лорд, а уж английские лорды знают за гульфиков все и еще немножко! Вы бы видели эти шлевки! А манжета? Это же была не манжета, а картина Рубенса! Я вас умоляю!

      Давид Израилевич деловито вставал, протирал очки клетчатым мужским носовым платком и садился за швейную машинку. Он нажимал на педали, нить, соединяющая челнок и иглу, плавно скользила, превращаясь в идеально ровную строчку.

      Давид Израилевич всю жизнь был брючным мастером. Лишь однажды он изменил своей профессии, во время войны. Было ему тогда лет двадцать пять, и его расстреляли. Вернее не только его, а вообще всех евреев городка, где он жил. Очнувшись поздним вечером, он обнаружил себя заваленным трупами, с кровоточащим плечом, но живым. Больше живых в куче трупов не было. Не выжила ни его жена Лея, ни пятилетний сын Мотя, ни родители, ни сестра Хана, ни еще пара сотен евреев.

      Давид