конечно, знаешь Марка Захаровича, ну, старика такого, из соседнего подъезда? В длиннополом пальто всегда ходит?
– Ну, еще бы. Гроза дома и блюститель нравственности. Мерзавец, по-моему, отменный.
– Так вот, представь себе, Марк Петрович возомнил, что жена его, Мария, спуталась с Марком Захаровичем.
– Ну, это глупости. С таким-то мозгляком, с этой мокрицей?
– В том-то и дело. Ну, что-то там было, конечно, но так, легкое, чисто женское кокетство, серьезного абсолютно ничего. А Марк Петрович взревновал. Его больше всего угнетало, что отчество у дочери – Марковна. Ты понимаешь? Он – Марк, и тот – Марк, и вот это его мучило. Марк Захарович, по совершенно случайному и глупейшему совпадению имен, мог ведь тоже считать себя отцом Екатерины Марковны. Это во мнении, конечно, Марка Петровича. И он закусывает удила. Устраивает смертельный скандал Марии. Разводится. Но сил уехать от семьи не имеет. Живет в той же квартире. В отдельной комнате, рядом со мной. И очень скоро высыхает. Ты понимаешь? Женщина для него – все, и когда женщина падает с пьедестала, пусть даже мнимого, он погибает. Для мужчины это невозможно. Для настоящего мужчины, конечно.
– Что же возможно для настоящего мужчины?
– Дело. Мужчина должен творить, созидать, производить. И будет счастлив. А семья – это его тыл.
– Ну, тогда мне крышка, – подытожил Евграфов.
– Ну, тебе-то… о чем ты говоришь, голубчик? Ты имеешь дело с искусством, с картинами, с художниками. Тебе стыдно жаловаться.
– Ни с чем и ни с кем я не имею дела. Я пуст. Пуст я, Тонечка, как консервная банка.
– Стыдись, о чем ты говоришь!
– Ты слишком хорошо ко мне относишься, Тонечка. А я совсем другой человек. Я не то что ни в каком деле смысла не вижу, я даже в семье смысла не нахожу, в дочери не нахожу, а уж в жене – тем более.
– Это ты устал, устал, голубчик. Каждый в свое время переживает подобное. А потом раз – и возродился.
– Ах, ну ладно, Тонечка, что это мы обо мне да обо мне. Как ты-то тут поживаешь? Что новенького? Как здоровье?
Нагулявшись всласть, они вернулись в комнату к Антонине Степановне. В окне ее, за рекой, в далеких полях садилось солнце. Комната пылала розовым свечением.
За чаем, который они всегда пили перед прощанием, Тонечка вновь вспомнила:
– Кант Георгиевич, дорогой, только помни наш уговор: о Марке Захаровиче никому ни слова! В особенности Екатерине Марковне.
– Тонечка, да не беспокойся ты об этом мозгляке. Тем более что неправда все это. Так, одна болтовня, сплетни.
– Ну, хорошо, хорошо… Я тебе верю, голубчик.
После того, как Евграфов уехал, Антонина Степановна немного взгрустнула. Она всегда грустила, когда прощалась с Евграфовым. Привыкла к нему. А может, и больше – полюбила. А может, другое тут было – сострадание, например; впрочем, что именно, она сама не знала. Не будем и мы гадать.
На другой день Евграфов поехал к Жан-Жанне умирать. Он не знал, что умрет, но именно умирать и поехал.
Кстати, к женщинам Евграфов никогда не ездил на своей машине