и широкогрудого коршуна. Ему хотелось воссоздать окружающий пейзаж – деревушку, синий сосновый лес, зеленую речку Чусовую, извилистую дорогу на Северный – как бы с высоты птичьего полета, с той точки, в которой широко и вольно кружил и кружил коршун; хотелось передать единство этих двух безмерно разных миров – мира птицы и мира людей, – так передать, чтобы единение ощущалось именно в природе, через природу. Природа как бы объяла эту картину в единую купель, и ничто – ни настороженно-хищный полет птицы, ни напряженность будничных забот жителей Красной Горки, – ничто не в силах разъять эту природой защищаемую высшую идиллию: даже враждующее, противоборствующее – всё было единым, слитным в природе.
Впрочем, не давалась эта мысль Гурию; не мог он ухватить ее, выразить до конца в словах, а в чувствах иной раз все мешалось, переходило в сумбур, в хаос, и он бросал в ожесточении карандаш или рвал наброски пейзажа. Не получалось, не срасталось ощущаемое и изображаемое, видимое и нарисованное.
Эта пропасть художества и жизни открылась ему впервые именно в то лето; до этого, как ему казалось, он осваивал основы техники, ибо главное, считал он, – это талант изображать, копировать действительность.
Какой же ты художник, думалось ему, если не можешь копировать жизнь один к одному?
Ан нет, не в этом тайна живописи.
Копировать-то можно, но художественность тут как раз и ускользает. Она прячется за семью холмами, слегка проглядывает из-за облаков или вдруг птицей улетает за тридевять земель… И никак не поспеваешь за ней душой: ты тянешься за тайной лишь рукой, карандашом, гуашью, а душа почему-то бескрыла, и вялы ее паруса, и не дует в них попутный ветер истины!
Измучился он в то лето донельзя; настроенный на высокую волну, подхваченный честолюбивым жжением души – взрастить иль пробудить в себе художника, Гурий с удивлением обнаружил: не только окрыленность, но даже и простое «копирование» жизни не даются ему легко и свободно, а постоянно ускользают, опустошая сердце, разрушая помыслы.
Однажды, как раз когда он находился в таком состоянии, повстречалась ему в лесу, на пологом спуске Малаховой горы, на девственной земляничной поляне, семья Варнаковых – мать с отцом и их дочка. Они были соседи, Варнаковы и Божидаровы, однако жили не на одной, а на параллельных улицах; зато огороды их как раз соприкасались друг с другом. И сарай, и дровяник, и конюшня, и сеновал стояли у них под одной крышей, только разделены были глухой перегородкой – точно по линии соприкосновения огородов. Так что соседи были близкие, как говорится, ближе не бывает. Жили, правда, обособленно друг от друга, но так жили все в Северном. Сосед соседом, а своя жизнь забирает настолько, что некогда по сторонам глазеть да оглядываться.
Варнаковы, отец с матерью, сидели на траве вокруг трапезы, разложенной на чистом цветастом платке: тут яйца, огурцы, помидоры, лук, хлеб, молоко. Дочь их устроилась на припёночке, задумчиво глядя меж деревьев: там, будто через решето,