что только ходило по рукам, в стихах и прозе, находилось в его небольшом собрании рукописей. ‹…› Адские свои правила г. Вороватин прикрывал названием «новой философии» и под именем «прав натуры» и «прав человека» посевал в неопытных сердцах безверие и понятия о скотском равенстве. Идеи его нам чрезвычайно нравились, потому что в них находили мы все, что могло льстить нашему самолюбию, и все, чем можно было доказать наше мнимое право на независимость. Мы почитали себя философами XVIII века и всех, кто думал не так, ‹…› называли варварами и невеждами[126].
Другого рода книжки читает «несовершенный» женский аналог Жиль Блаза, возлюбленная Выжигина, Груня. О Груне сказано, что она была задумчива, проводила большую часть времени одна, в своей комнате, в чтении чувствительных романов и знала наизусть «Страсти молодого Вертера» и «Новую Элоизу». Но в итоге Груня плохо кончила, и моралист Выжигин объясняет, что это все потому, что сердце ее не было просвещено. В отличие от Нарежного, Булгарин не делает разницы между романами «Тереза-философ» и «Новая Элоиза», между Руссо и либертинами.
Отдельный сюжет, так или иначе связанный с «книжным сознанием», находим в «Русском Жиль Блазе» Симоновского. Он, как уже было сказано, появился в момент успеха «Выжигиных», но восходит непосредственно к Лесажу (в вальтер-скоттовском прочтении). Героя зовут Сибиряков, он, как и положено такому герою, начинает свою исповедь с истории семьи: отец и мать, ошибки воспитания и недостатки образования. Автор в предисловии предупреждает, что перед нами «школа жизни» и что он «намеревался описать и очертить обыкновенные изменения человеческой жизни, происходящие более от неопытности и поспешности». Иными словами, перед нами вновь герой неопытный и простосердечный. На первых страницах отец Сибирякова произносит традиционный монолог о вреде французских книг, но книжный сюжет здесь другой. Герои Симоновского принадлежат иной эпохе, и они смотрятся в другое книжное зеркало.
Сравним разговор провинциальных помещиков:
В Москве или в Петербурге кто-то сочинил роман, какой-то мерзавец. – Вы, верно, это говорите об Английском Милорде? ‹…› напрасно, он очень хорош. – Какой Милорд, сударыня, это Бог знает как называется, как-то мудрено ‹…›. Там все представлены, и вы, и я – все в смешном виде. Про меня говорят, будто бы я за зайцами езжу одна с дворовыми людьми, про француза моего, что он у меня вместо сына ходит за собаками, – такой вздор, что это ужас. Про вас, Василиса Григорьевна, будто вы были где-то на балу, будто вам подают артишоки, вы взяли соусу ‹…›.
– Вот уж никогда я архишуки не ем с соусом; врет, кто это сочинил. ‹…›
– Это правда, – сказал Гаврила Тимофеевич, – нынче у нас так много появилось нравственно-сатирических романов, что если б они описывали не глухих и не безграмотных, то верно бы скоро последовало исправление[127].
Персонажи этого российского «Жиль Блаза» читают уже не Бову Королевича, а популярные в ту