ическим: «Раскрылись глаза на иные миры, на иное измерение бытия. И за право созерцать иные миры велась страстная борьба». О.Э. Мандельштам говорил о нем как о времени «бури и натиска», а крупнейший русский филолог Р. Якобсон – как о времени великого художественного эксперимента и авангарда.
Не было «такой сферы деятельности духа, где русские ученые, мыслители, художники, поэты не сказали бы в это время нового слова. Далеко не все они принимали революцию, ‹…› но все они составляли – при огромных различиях и внутреннем противоборстве единое духовное целое, ими определился невиданный рост русской науки, инженерной мысли, философии, поэзии, изобразительного искусства. Без этого поразительного фона нельзя понять и последующих достижений Шостаковича, Королева, Пастернака, продолжавших и наследовавших этот взлет», – писал академик Вячеслав Иванов о начавшемся в России в десятые годы высочайшем духовном подъеме.
Серебряный век был трагически недолог: ему суждено было встретиться с заревом грядущих исторических перемен в России. Совпадая с этими переменами вначале, приветствуя новое, он роковым образом оборвался с наступлением другой социальной эпохи. И потому «серебро» его звучит не только утонченностью поэтического голоса, но слышится звоном сребреников. Как у Цветаевой: «Не надо бы – при детях, либо, тогда уж, не надо бы нам, детям серебряного времени, про тридцать сребреников»…
«Дети серебряного времени» подарили нам вечное в своих произведениях, а их письма, дневники отразили время, преломленное через восприятие замечательных, великих людей. Пожалуй, письма – одно из самых удивительных документальных свидетельств: они запечатлевают достоверно момент жизни, наполненный переживанием и текущим смыслом (в воспоминаниях он может явиться уже переосмысленным), они сообщают об отношении к адресату и событиям, в них сохраняется неискаженным отпечаток неповторимой личности, внутренней истории человека.
В этой книге собраны письма пяти русских поэтов, каждый из которых исключительно самобытен, но все они – олицетворение Серебряного века: Валерий Брюсов, Александр Блок, Николай Гумилев, Анна Ахматова и Осип Мандельштам. Пять историй о судьбах поэтов следуют одна за другой, и только на первый взгляд может показаться, что это отдельные повествования. Их обобщают единое пространство литературной жизни, люди этого пространства, чьи имена встречаются на страницах писем главных героев книги. Письма всегда диалогичны, и мы невольно знакомимся не только с их авторами, но и с адресатами – близкими поэтов, их друзьями, среди которых тоже поэты, издатели, и круг героев книги ширится… Мы читаем историю дружбы, любви, преданности и бескомпромиссности, поиска поэтической истины, вписанную в трагический и беспощадный контекст времени. Мы видим это время глазами разных героев.
Книга предполагает последовательное чтение, построена в хронологическом развитии.
Валерий Брюсов
Разногласие волн, что меж собой согласны
Вячеслав Иванов – Валерию Брюсову
29 сентября/12 октября 1903 года, вилла Жава, Женева
Дорогой Валерий Яковлевич, пишу вам под первым впечатлением сегодня полученного вашего письма, глубоко меня тронувшего, мой дальний – и друг, мой «чужой» – и близкий! Впрочем, близость нашу я вижу, а слово «чужой» пишу с ваших слов и на веру, вместо «неведомый», потому что вы принадлежите, по моему мнению, к типу непроницаемых лириков – тех, которые, будучи гордыми, многоликими и художниками прежде всего, умеют петь даже о самом личном из своих многих Я, не вынося его «на диво черни простодушной[1]». Что же до разделений ‹на› партии и секты, – существуют ли они в общине эсотерической? Одно разделяет – или соединяет мертвенно: окаменение; но уже не поэт, кто окаменел. А кто поэт, тот откликается – всегда, думаю, – весь на все… Благодарю вас за оттиск вашей прекрасной статьи, именно близкой мне – до встреч мысли в отдельных частностях. Не во всем, впрочем, я с вами согласен. Так, например, я ставлю Бальмонта выше Фета, невозможным считаю сравнение его с Тютчевым (как величиной другого порядка и не лермонтовской филиации), а стих Бальмонта: «предо мною другие поэты – предтечи», звучит для меня как богохуление. Неправы вы, на мой взгляд, и в оценке бальмонтовских rythmes brisés[2]: сошлюсь на чудесную ритмику «Старого дома» – этой гениальной вещи. Кажется мне, что стих и стиль Бальмонта в последних произведениях сгущается и консолидируется, приобретает более насыщенный колорит – и что наш поэт далеко не исполнил еще своих граней. Но его четыре стихии хорошо определены, – хотя и не родственны ему им любимые Кальдерон, По и Бодлер.
Большой театр Женевы (Швейцария).
О. Гарцин. 1884–94 гг.
Обращаясь к «делам», прежде всего уверю вас, что поистине желал бы избегнуть предварительной цензуры (и спасти, между прочим, «Крест Зла» – где, быть может, полезно пожертвовать словом: «соблазна»). Итак, доставлю материала на десять листов и потому прошу вас приступить к набору.