ос и шмелей дружно и жадно гудело в их густых ветках, осыпанных золотыми цветами; сквозь полузакрытые ставни и опущенные шторы проникал в комнату этот немолчный звук: он говорил о зное, разлитом во внешнем воздухе, – и тем слаще становилась прохлада закрытого и уютного жилья.
Санин разговаривал много, по-вчерашнему, но не о России и не о русской жизни. Желая угодить своему молодому другу, которого тотчас после завтрака услали к г-ну Клюберу – практиковаться в бухгалтерии, – он навел речь на сравнительные выгоды и невыгоды художества и коммерции. Он не удивился тому, что фрау Леноре держала сторону коммерции, – он это ожидал; но и Джемма разделяла ее мнение.
– Коли ты художник – и особенно певец, – утверждала она, энергически двигая рукою сверху вниз, – будь непременно на первом месте! Второе уже никуда не годится; а кто знает, можешь ли ты достигнуть первого места? – Панталеоне, который также участвовал в разговоре (ему, как давнишнему слуге и старому человеку, дозволялось даже сидеть на стуле в присутствии хозяев; итальянцы вообще не строги насчет этикета), – Панталеоне, разумеется, стоял горой за художество. Правду сказать, доводы его были довольно слабы: он больше все толковал о том, что нужно прежде всего обладать d’un certo estro d’inspirazione – некиим порывом вдохновенья! Фрау Леноре заметила ему, что и он, конечно, обладал этим «estro», – а между тем…
– Я имел врагов, – сумрачно заметил Панталеоне.
– Да почему же ты знаешь (итальянцы, как известно, легко «тыкаются»), что у Эмиля врагов не будет, если даже и откроется в нем это «estro»?
– Ну так делайте из него торгаша, – с досадой промолвил Панталеоне, – а Джиован’Баттиста так бы не поступил, хотя сам был кондитером!
– Джиован’Баттиста, муж мой, был человек благоразумный – и если он в молодости увлекался…
Но уже старик ничего слышать не хотел – и удалился, еще раз проговорив с укоризной:
– А! Джиован’Баттиста!..
Джемма воскликнула, что если б Эмиль чувствовал себя патриотом и желал посвятить все силы свои освобождению Италии, – то, конечно, для такого высокого и священного дела можно пожертвовать обеспеченной будущностью – но не для театра! Тут фрау Леноре пришла в волнение и начала умолять свою дочь не сбивать с толку по крайней мере брата – и удовольствоваться тем, что она сама такая отчаянная республиканка! Произнесши эти слова, фрау Леноре заохала и стала жаловаться на голову, которая у нее была «готова лопнуть». (Фрау Леноре, из уважения к гостю, говорила с дочерью по-французски.)
Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, тихонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколоном, тихонько целовала ее щеки, укладывала ей голову в подушки, запрещала ей говорить – и опять ее целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым тоном – какая у ней отличная мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь – прелесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!»
Джемма мгновенно достала из кармана белый платок, закрыла им лицо матери – и, медленно