передышка. Поэтому Ильич решился, конечно, временно… на невероятное. Вернуть рынок. – И Коба уставился на меня, ожидая реакции.
– Выпустить на свободу рыночного дьявола?! – Я почти закричал.
– Да, будет объявлена новая экономическая политика.
– Но это конец Революции! Конец великой Утопии!
– Смотри, как ты сразу заорал! Вот такой реакции Ильич ожидает от всех вас, старых партийных идиотов. Вот так же заголосят все великие партийные жиденыши… И хотя он будет клясться «нашим багдадским ослам», – (так Ильич все чаще называл старых партийцев,) – что это временная мера… и, как только окрепнем, мы появившихся буржуев чик-чик – всех перережем… разве будут его слушать? Им бы только побузить. А Ильич очень устал… Он болен.
Я удивился:
– Чем же он болен?
– Никто этого не знает. Его мучают странные, нестерпимые головные боли. А он должен готовиться к партийному бунту… Вот почему он заставил принять эту секретную резолюцию. Но он понимает – не поможет. Все наши партийные боги жаждут выкрикнуть свое мнение, обязательно отличное от мнения Вождя. Со всем этим надо кончать. Им нужны великие споры, а нам – великое пролетарское государство-крепость. Мы – армия, окруженная врагами. В армии не обсуждают, в армии слушаются… Мы с Ильичем считаем, что партию нужно обновить. – Так я вновь услышал знаменитое свердловское «мы». – Вместо кичливых, мешающих управлять страной партийных болтунов в руководство должна прийти послушная молодежь. Ильич на днях сказал мне: «Мы – товарищи пятидесятилетние… А вы – товарищи сорокалетние. Нам надо думать и готовить смену – тридцатилетних и двадцатилетних: их нужно набрать и подготовить к руководящей работе»… Я говорил тебе: скоро в партии появится особый пост – Генеральный секретарь партии, который поможет Ильичу построить обновленную партию…
Давно я не видел Кобу таким страстным, яростным. Он волновался, переходил с грузинского на русский. Видимо, он очень хотел убедить – не меня, а себя… Ведь если говорить прямо, Ильич устраивал заговор против собственной партии. Тогда у нас самым страшным было обвинение в бонапартизме. А это и выглядело, как чистой воды бонапартизм, пахнущий расстрелом.
Коба умел читать мысли. Он поглядел на меня подозрительно, враждебно. Но не унизился, не предупредил: «Если ты посмеешь кому-нибудь рассказать…»
Он просто долго смотрел на меня. И мы молча обнялись. Мы – два грузинских парня, живущих в чужом городе и умеющих ценить дружбу. Если бы Коба задумал взорвать Кремль, я был бы с ним.
– У меня гнойный аппендицит… Если умру под ножом, позаботься о Наде и Якове. – Это был его сын от той, от первой, от Като. – Яша живет в семье Сванидзе, привези его в Москву. Надя его воспитает… мы с ней договорились.
На следующий день Кобу, действительно, повезли в больницу, а я поехал на поезд, отправлявшийся в Берлин.
В Берлине я узнал: Кобе успешно сделали операцию, и Ильич послал его отдыхать на Кавказ. Я написал ему, попросил