и любыми другими обитателями храма, с кем пожелаешь, – а потом не медли и спускайся ко входу, тебя будет ждать повозка. Вещи погрузят в нее.
Мать улыбнулась – и мягко, и горько, и удивительно светло. Поклонившись ей в знак искренней благодарности, Жозефина выпрямилась и, в последний раз соприкоснувшись с Матерью Данали взглядами – взаимное уважение, тепло и прощание, – вышла из кельи.
…Проводив взглядом проплывшую мимо створку ворот храмового подворья, она откинула голову на спинку сиденья и закрыла глаза. Разум отказывался осознавать, что мамы больше нет, а из-под век медленно вытекали соленые капли. Жозефина свернулась клубком, как раненый зверь, ее колотила дрожь – дрожь рвущейся границы между нежеланием и необходимостью осознать и принять нечто страшное, темным крылом перечеркивающее привычную, мирную жизнь.
Когда она отодвинула шторку с окна экипажа, внутрь проникли скудные лучи заходящего солнца. Они осветили личико, которое с легкостью можно было назвать миловидным, но никогда – красивым: черты его не складывались в ту завораживающую гармонию, что присуща настоящей телесной красоте. Крупные светло-каштановые кудри обрамляли изящный овал лица с высокими скулами – материнским наследием – и чуть вздернутым носом.
Девушка в последний раз судорожно вздохнула и, утерев лицо, села ровно. Выплаканная боль стала глуше, она перестала рвать сердце своими ядовитыми зубами и свернулась вокруг него давящим кольцом – но теперь от нее можно было отстраниться, давая отдых измученной душе. Вновь закрыв уже сухие глаза, Жозефина внутренним зрением вгляделась в нить времени, которая тянулась из монолита всепоглощающей и всепорождающей темноты к постоянно ускользающему моменту настоящего.
Там, далеко в сумерках, всегда окутывающих начало человеческой жизни в зеркале памяти уже повзрослевшей личности, было детство в семье нобле из тех, у кого чести куда больше золота. Дом, купленный отцом, был не слишком большим, но достаточным и уютным для всех его обитателей; в своих стенах за узорчатым кованым забором он лелеял саму молодую пару, троих детей – Жозефину и ее младших брата и сестру, с десяток слуг и столько же лошадей. Матушка, Лилия, происходила из младшей ветви старинного рода нобле де Крисси; пожалуй, было благом, что она не принадлежала к старшей ветви, славившейся непомерной гордостью и лояльностью короне, ибо всю ее перебили заговорщики во время Смены Ферзей двадцать лет назад. Наследница младшей ветви, как и мужчины совсем уж дальнего ростка рода, этой участи избежали, и, оберегая их от преследований новой короны, острие крылатого копья на гербе прикрыл собой вставший на дыбы единорог. Серебро мощного древнего рода на небесной лазури осталось, как и богатая родословная, в которой славы, битв и подвигов было больше, чем кротости, смирения и подвижничества, которые, видимо, все сосредоточились в Лилии.
Отец же, Себастьян Штерн, не отличался подобной знатностью (вообще говоря,