конвоирам, бросали куски хлеба, завернув их в тряпицу, пленным. Молодые, уставшие конвоиры, с засученными до локтей рукавами, с удовольствием хлопали баб по спине и, смотря по настроению, или разрешали передать пленным хлеб, или пугали короткой автоматной очередью, и тогда, теряя узелки с хлебом, все бросались врассыпную, напоминая стадо испуганных гусынь.
Девки прятались, ходили в низко повязанных на лоб платках. Шел слух, что тех пленных, у которых объявятся родные, немцы отпускают в свои деревни, так уж вроде где-то было, и бабы бегали на дорогу еще и по этой причине, у всех были на войне мужья, братья или отцы. Но во всей Филипповке никто не встретил своего за эти пять дней. Бабы заходили к Егору Ивановичу, больше в сумерки, садились, складывая руки на колени, и вздыхали. Как-то он не выдержал и, подвинувшись вплотную (на этот раз к нему забежала соседка, Павла), укоризненно спросил:
– Ну, чего, чего сопишь? Что я могу знать? Ничего не знаю. Понятно тебе? Не знаю ничего.
– А я тебя и не спрашиваю, Иванович.
– Не спрашиваешь? А зачем пришла?
– Пришла от тоски. Так.
– Так… За так и чиряк не вскочит.
– Уйти тебе надо, Иванович. И Владимиру Степановичу тоже. – Павла, опустив голову, смотрела на носок своей брезентовой туфли. Дышал Егор Иванович особенно тяжело, последние дни много курил.
– Ты что слыхала, Павла?
– Не слыхала, так, думаю, лучше будет. От греха подальше. Знаешь, Филипюк объявился, говорит, через день какие-то команды германские будут идти, чистить, говорит, будут коммунистов да всех советских начальников…
– Как чистить?
Павла помолчала, ниже надвинула серенький платочек.
– Воздух, мол, чистить, а их – в яму, земля гниль, мол, любит, наружу не выпускает.
Егор Иванович молчал: он уже знал, что Филипюк вернулся и объявил себя старостой. Филипюка судили в тридцать втором – свел у соседки корову и вообще – беспутный мужик, сам черт таких не берет.
– Ладно, Павла, иди. Где у тебя Васятка-то?
– Умаялся, немцев все разглядывал. Мальчонка, а чутье есть, палец в рот сунул, к плетню жмется. Я к тебе на минутку, бегу.
– Иди, иди, парня одного оставлять не след.
Павла ушла не прощаясь, и Родин еще сидел, все так же уперев руки в высокие худые колени. Пришел Владимир, за ним в сенях закашлял кто-то еще и, вваливаясь в избу, сказал:
– Здоровы были.
– Здравствуй, Емеля, – помедлив, с явным неудовольствием отозвался хозяин. – Ты чего?
– Чего, – отозвался пришедший, низенький белый кроткий старичок, хлопотливый, шумный; если он и сидел неподвижно, от него исходил легкий неуловимый шумок, словно от старой осины, шелестящей и в полное безветрие.
– Ну, что тебе, Емельян Саввич?
– Так, как бы чего не стряслось, потому к тебе.
– Не понимаю.
– Понимай, Егор. Немец – народ хозяйский, строгий. Беспорядку у нас какого не вышло б. Не будет беспорядка – и от немца хорошее отношение воспоследствует.
– Как