– рад бы…
Но…»
И продолжает томно,
и вяло,
и темно:
«Дела…
Прости…
Жму руку…»
А я молчу, взбешен.
Потом швыряю трубку
и говорю:
«Пижон!!»
Но будоражит в полночь
звонок из темноты…
А я обиду помню.
Я спрашиваю:
«Ты?»
И отвечаю вяло.
Уныло.
Свысока.
И тут же оловянно
бубню ему:
«Пока…»
Так мы живем и можем,
ругаемся зазря.
И лоб в раздумьях морщим,
тоскуя и остря.
Пусть это все мальчишеством
иные назовут.
Листы бумаги
чистыми
четвертый день живут, —
боюсь я слов истертых,
как в булочной ножи…
Я знаю:
он прочтет их
и не простит мне
лжи!
«Сначала в груди возникает надежда…»
Сначала в груди возникает надежда,
неведомый гул посреди тишины.
Хоть строки
еще существуют отдельно,
они еще только наитьем слышны.
Есть эхо.
Предчувствие притяженья.
Почти что смертельное баловство…
И – точка.
И не было стихотворенья.
Была лишь попытка.
Желанье его.
День
И опять он рождается
в зябком окне.
Барабанит в стекло,
будто просит помочь.
В нем —
коротком,
еще не потерянном дне —
непрерывная боль,
сумасшедшая мощь!..
«Суета!» – говоришь?
«Принесет – унесет?»
Говоришь, что поэту
гораздо важней
о бессмертии думать
и с этих высот
обращаться к векам
через головы дней?..
Я не ведаю,
чем тебя встретят
века…
Для спешащего дня
я кричу и шепчу.
И останется после
хотя бы строка —
я не знаю.
Я знаю.
Я знать не хочу.
Мираж
Дежурный закричал:
– Скорей сюда!
Мираж!
смотрите!
Все сюда!
Скорей!.. —
И резко отодвинута еда.
И мы вываливаемся из дверей.
Я ждал всего.
Я был готов к любому:
к цветам и пальмам
в несколько рядов,
к журчащему прибою голубому,
к воздушным башням
древних городов.
Ведь я читал,
как над песком
бесстыдно
вставали
эти памятники лжи.
Ведь я читал,
как жителей пустыни
с дороги уводили
миражи…
Ведь