влиятельные особы выхлопотали для нее разрешение – официально оно называлось «Высочайшей Милостью» – отлучиться на четыре месяца.
А еще именно в тот год у меня сложился более отчетливый образ матери: она была уже не просто любящее существо, которое всегда рядом и всегда защитит и в чьих глазах под густыми бровями отражалась какая-то властная нежность. И еще я помню большой съезд родни, близкой и далекой, седые головы друзей семьи – все они собрались, чтоб отдать моей матери дань любви и уважения в доме ее дорогого брата, которому всего несколько лет спустя придется заменить мне обоих родителей.
Я не понимал трагического значения всего, что тогда происходило, хотя среди прочих в доме бывали и доктора, я это отчетливо помню. Внешне болезнь еще не проявила себя, но они, полагаю, уже вынесли ей приговор, – разве что переезд в южный климат мог восстановить покидавшие ее силы. Это время представляется самым счастливым периодом моего существования. Рядом была моя кузина, прелестная, задорная девчушка, всего на пару месяцев младше меня; ее жизнь, которую оберегали, как если бы она была наследной принцессой, оборвалась, когда ей было всего пятнадцать. Были и другие дети, многих уже нет в живых, были и те, чьих имен я уже и не вспомню. Над всем этим нависала гнетущая тень великой Российской империи – тень сгущавшегося национализма и ненависти к полякам, которую разжигали московские журналисты новой школы после злополучного восстания 1863 года.
В своих воспоминаниях об этих сформировавших меня событиях я далеко отступил от рукописи «Причуды Олмейера» вовсе не по прихоти неуместного самолюбования. Их значение весьма велико для человека, пусть и остались они далеко позади. Очевидно, что романист должен оставить своим детям нечто большее, чем краски и образы, cозданные им с таким трудом. Ведь то, что в их взрослые годы будет казаться другим самыми загадочными чертами их личности, то, что им самим не суждено понять до конца, может оказаться подсознательным откликом на тихий голос неумолимого прошлого, в которое уходят глубокие корни его творчества и их судеб.
Только в воображении любая истина обретает осязаемую, неоспоримую полноту. Воображение, а не измышление – вот что правит и в искусстве, и в жизни.
Художественное и точное представление воспоминаний о пережитом достойно служит тому духу сострадания всему человеческому, который освящает и замыслы сочинителя историй, и чувства человека, который пересматривает собственный опыт.
II
Как уже было сказано, я занимался тем, что разбирал свой багаж после прибытия на Украину из Лондона. Рукопись «Причуды Олмейера» – моей спутницы на протяжении трех, а то и более лет, в ту пору уже девяти глав от роду – скромно расположилась на письменном столе меж двумя окнами. Я и не думал убирать ее в один из выдвижных ящиков стола, но медные ручки этих ящиков привлекли меня красотой формы. Два канделябра, по четыре свечи каждый, празднично освещали комнату, так много лет ждавшую