да кому я нужен? И без меня найдется, кого сажать. Мы же не взаправду деремся, а так, пугаем только.
Вот и поговори с ними. Научи их жить. Намотает на руки цепи и идет, лбина, по улице, может, он и пакости никакой не сделает, а так, для форсу, – глядите, мол, какой я грозный. Дурак сопливый. От твоей угрозы кому наука – матери только слезы.
И то: пойти ведь некуда, в будний вечер ни к кому не сунешься, у всех хозяйство, дети, работа. Вот они и сидят по лавочкам, бренчат цепями да под гитару глотки рвут.
А тут к Гальке Кривошеевой, одинокой бабе, известной пьянице, ходил женатый мужик. Давно ходил, к нему привыкли уже все – здоровались при встрече. И что они в тот вечер не поделили, только выскочила она на улицу – караул, кричит, убивают. Ребята, милые, спасите, Христа ради, меня. Бьет, проходимец, чем попадя. Мужик за ней. Хватит ее за космы да об заплот башкой. А парни неподалеку на лавочке сидели. Подоспели вовремя, измолотили бедного любовника от души. Короче, спасли Гальку Кривошееву. Жена мужика в суд подала. Присудили спасителям кому сколько. Володьке три года припечатали. Отсидел он почти полный срок, три месяца оставалось, и, черт его дернул, – сорвался. Сбежал. Встретили, обрадовались, застолье созвали. А ночью-то приехали и забрали, еще три года добавили. На первом суде словно только и увидела Наталья сына. Сидел он на скамье подсудимых, головастый, стриженый, глупый, – глазами так и зыркает. Жалко, горько, обидно. Ее мальчишка, сама под сердцем носила, сама кормила, купала, нос утирала. Как могла берегла, учила, распоряжалась им. А вот судит его чужой дядя. Он и видит-то Володьку первый раз. Он знать его не знает. Он выйдет сегодня из суда, забудет про Володьку и вовек не вспомнит. А вот как он насудит, так и дело повернется. А мать родная тут ни при чем. Хоть закричись, хоть помри, пластом ложись – ничего не изменишь. «Дурачок, – подумала она тогда про сына, тихо плача, – и зачем я родила-то его, дурачка такого».
За шесть лет Наталья стала забывать прежнего сына, не гляди, что отсиживает рядом, сорок минут электричкой, и каждый месяц она к нему с полными сумками едет. У детей лишний кусок отнимает, а Володьке сбережет. Видела его часто, а привыкнуть к такому уже боится. Заматерел сын, грубый стал, появилось в нем что-то ухватистое, не прежнее, страшное. Ругается через слово, иной раз при матери такими матами завернет, аж сердце холодеет. Сейчас Наталья и не знает, как встречать его таким. Сын ли он ей теперь. А сын, сын. Куда деваться – сын. Покатилась жизнь Володькина. Переломалась. Галька Кривошеева, та недавно ехидно высказала – теперь ему от тюрьмы нет дороги. Так в ней и помрет. Раз пошла колесить кривая, он жить честно не будет.
«Чтоб тебе самой детей не видеть, не нянчить их, не радоваться над ними. Век тебе с чужими мужиками пробиваться. Помирать будешь, тварь никудышняя, чтоб тебе воды кружки, хлеба кусок никто не подал. Гниль человеческая…»
Не сказала так, подумала, пришла домой – и в огород к заплоту, и плакать не может. Так сдавило сердце, так сперло, вот нет силушки. Потом уж каялась, что так кляла. Ей, Гальке-то, и