сопли вытирать не приспособленные, так их со сходни чуть ветром не посшибало, только голубые панталоны мелькали… Хорошо, внизу матрос ловил. И еще хорошо, что паренек крепким оказался, не то бы быть беде.
– Парень тот наш был, из двора Малофеевых, бедовый… Баб, как и ты… – Говоривший посмотрел на Григория, обтер рукою рот. – Сказывают, что так! Мишкой парня зовут.
– Не признал, – сказал Распутин, – видать, стар стал. Хотя все работает пока, как у молодого, – и то, что выше пояса, и то, что ниже…
– Да он тебе все равно незнаком, Григорий Ефимов, Малофеевы из приезжих, не коренные.
Здесь, в Покровском, Распутин чувствовал себя не то что в Петербурге, тут он был среди своих, тут он отдыхал – телом отдыхал, душой, головой, сердцем, кровью своей, тут он восстанавливался, а Петербург, он сжигает человека, нервы становятся прелыми, гниль одна, а не нервы, от Петербурга и от беспокойства тамошнего у Распутина даже зубы начали сыпаться.
И спать в Питере перестал – прикорнет малость, забудется, но это только до первого сна, как только увидит первый сон, лицо какое-нибудь знакомое – сон сразу уносится прочь, будто ветер, который задирает хвосты бычкам, и приходится вставать.
Случалось, Распутин всю ночь блуждал по комнатам а кальсонах, шлепал босыми ногами по полу, разговаривал сам с собою, смеялся и потом ловил себя на том, что разговаривает с тенями, хохочет невесть отчего, хотя надо бы не хохотать, а плакать. Нет, правильно он решил – из Петербурга вон! Надо бежать на волю, на природу, на землю, в сирень и смородиновые кусты. Добили журналисты, добили просители, добили враги. Пуришкевич, Горемыкин, великие князья, Илиодорка… Тьфу, и этот в голову лезет, ни дна ему, ни покрышки! Илиодорка спекся, хотя и пробует поднять голову – говорит, что пишет книгу, про него пишет, про Распутина, ну, пусть себе пишет в своей ссылке, в глуши!
Вспомнив Илиодора, Распутин помрачнел, покрутил с досадой головой и, чтобы хоть как-то развеяться, сказал:
– Ладно, мужики, пойдем на берег, еще раз посмотрим, что мы имеем с гуся.
Громкоголосой шеренгой, задерживаясь около ям и выгоняя оттуда кур с поросятами, двинулись к реке.
– А ведь признайся, Ефимыч, скучаешь по нашим местам? – спросил один из мужиков, глазастый, прозорливый – он как в точку попал.
Распутину сделалось неприятно – не хотелось признаваться, что тянет сюда, – слишком велика честь для здешних мужиков.
– Нет, не скучаю, – сказал он, – некогда!
– И во сне Покровское не видишь?
– Не вижу. Некогда, я же говорю! Да и сны что-то перестал видеть, – соврал Распутин. – Стар сделался. Старость – не радость!
– Не прибедняйся! Друзьяки в столице есть?
– Без них никак нельзя.
– Небось все больше по дамской части?
– И это есть!
В конце улицы показалась одинокая женщина, одетая в черное, закутанная в платок. Распутин сощурился:
– Кто это?
– Приезжая одна. То ли побирушка, то