сердцебиения, и, прищурившись, смотрел вперед, ожидая увидеть знакомую женскую фигурку, но ничего не происходило, а сердце билось ровно, не проваливаясь в холодный пустой живот и не отдавая в ноющее плечо. Русецкий покосился на бредущую рядом Егорову и чуть не заплакал: стало безумно жалко потерянных лет.
– Слушай, Танька, а почему мы с тобой ни разу за все это время не встретились?
– Это ты так думаешь, – улыбнулась Егорова. – Вспомнил? Нет?
Рузвельт не понимал, о чем она его спрашивает. Может быть, сон рассказать? Про сирень, глаза-запятые, про крошечную женскую фигурку в просвете тополиных стволов… Женская фигурка… Танькина это фигурка, понял Илья, поэтому сердце и успокаивалось. Значит, права? Значит, виделись?
– Я, между прочим, о тебе всегда помнил… – Соврав, Русецкий даже не поморщился, ему и правда сейчас казалось, что помнил Егорову всегда, зато она громко шмыгнула носом и скрипуче рассмеялась:
– Да ладно тебе, не свисти!
– Правда, – с азартом бросился Илья разубеждать Таньку, но быстро остыл, почувствовав неловкость. – Иногда, – добавил он. – Во сне.
– Вот так и говори. – Егорова, похоже, осталась довольна. – Давно у тебя подселенец-то?
Рузвельт вытаращил глаза:
– Какой подселенец?
Первым делом Илья подумал о своих соседях – марийцах из Йошкар-Олы, с которыми последние десять лет он делил трехкомнатную квартиру в доме, безрезультатно дожидающемся сноса. Ольюш и Айвика, которых Русецкий считал бездетной супружеской парой, на поверку оказались братом и сестрой, состоявшими в гражданском браке. Об этом Илья узнал случайно, благодаря подобранному на улице товарищу по несчастью, по иронии судьбы тоже оказавшемуся марийцем. Он говорил о соседях Русецкого неодобрительно, с осуждением, грозил им карой божией, потому что те нарушили Закон. Какой именно, Илья уточнить не догадался и своего отношения к Айвике и Ольюшу не поменял, скорее наоборот – люди, способные противостоять устойчивым стереотипам, всегда вызывали у него уважение. К тому же он видел, как жили эти двое – замкнуто и тихо, гостей у них сроду не бывало, а его громогласных товарищей марийцы словно не замечали. Ольюш только печально покачивал головой, глядя вслед собутыльникам Рузвельта. Иногда, правда, к Айвике приходили какие-то женщины, часто со своими продуктами – то яйцами, то рыбой, то бутылкой подсолнечного масла. Заходили в дом, шептались в прихожей и робко шли за хозяйкой в одну из комнат, откуда потом слышались непонятные Илье слова, часто сопровождающиеся всхлипами, а подчас и рыданиями.
«Колдуит», – тревожно прошептала Русецкому старая Вагиза, на православную Пасху притащившая бедовому соседу крашеные яйца. Дом был интернациональным, жила она в нем всю жизнь и привыкла с уважением относиться ко всем религиозным праздникам.
– Не о том думаешь, – заявила Танька, как будто отслеживавшая движение его мыслей. – Твой дом?
Дом действительно был Русецкого: вот они, три этажа, обляпанные застекленными балконами, набитыми